Изменить стиль страницы

— Мамочка, а когда люди целуются, они чавкают?

— Нет! И как нехорошо подслушивать и подглядывать!

— А его ты... больше меня?

— Тебя больше всего на свете! Больше жизни! Больше себя!

Все ярче, ярче огни внизу... Нет мглы. На земле — свет.

 

— Самолет только что улетел, — сказали Валере.

— Да нет же. Не может этого быть!

— Если не верите, так проверьте в справочном.

...Валера долго метался по зданию аэровокзала. Долго потом он не мог забыть специфический его запах, скамьи, на которых сидели ждущие люди, цементный пол.

Исшагав весь вокзал, даже тот пункт, где сдавали багаж, он ушел и остановился один во мгле, на проезжей дороге. Что-то странное делалось с ним, это, должно быть, от недосыпания, усталости, гонки, выпитой с вечера водки.

Плечи его затряслись, он всхлипнул, как маленький, и прошептал: «Неля!..»

— Что случилось? Что с ним стряслось? — спросил водитель какого-то грузовика, стоящего на дороге.

— Да вот убивается, — ответил водитель, который доставил Валеру на аэродром. — Видимо, прозевал своего мальчонку: переживает.

Валера отступил в глубину поля, во мглу его:

— Ах, чтоб все вы пропали пропадом! Нос суют в чужие дела... Прямо в душу — калошами. В душу — калошами.

На слове «калоша» он спохватился и, два раза обронив шляпу, снова помчался к аэродрому.

— Авиаконверт.

— Получайте.

— Марку.

— Зачем?

— Для крепости. И бумагу.

 

Неле Богатыревой:

«Вертайся»... Нет! «Вертушайся»... Нет... «Вертушинка... Река Вертушинка»... «Вертута»... «Вертись»...

Все слова забыл. Ошалел... Ага-а-а! «Вер-нись!..» Ага-а! Вот то-то!..

«Нелька! Вернись! Сейчас же. Совместно со своим Пекой. А за Пекой по пятницам я буду ходить в детсад. Ты — ветер. Тебе доверить ребенка никак нельзя... Нелька! Милая! Я жажду яичницу!» Что-то будто не то. Как-то грубо. Я перезабыл слова! Кто же я?.. Ага-а-а! Я — Эллочка-людоедка!

«...Вертись, вертушайся, вертайся, вертута... ве... ве... ве... Вечность... Вселенная... Валом валит... Вверх-вниз...»

 

За багажом помчался администратор. Неля медленно шла по полю ленинградского аэродрома и тащила на руках Пеку.

Она пела:

Уле-етели-и-и филины
В малиновый закат.
. . . . . . . . . . . .
Остался один, на сучочке сидит.
. . . . . . . . . . . . .
Я еще не филин, а филюшка,
Дальше этой рощи никуда не летал,
Чернее этой ночки ничего не видал.
...Ты сложи-ка, филюшка, крылышки,
Спи-усни. Прибавится силушки.
«Шу-шу-шу» — полетели, полетели,
Белый свет поглядели-поглядели.

 

Тольятти, 1970

ЛЮБОВЬ И КИБЕРНЕТИКА

1

Два года назад тетю Веру бросил муж, и она, такая мягкая, словно сделалась сумасшедшей. Уезжала за город на машине (тогда в их доме был «Москвичок») и, остановившись где-нибудь в поле, где ее никто не мог видеть, бросалась на землю и рвала, рвала свои длинные бедные волосы — в руках оставались их светлые клочья. Она закрывала глаза, выла, как зверь, как кликуша, захлебывалась. Пугалась страшного своего голоса. И, набрав дыхания, кричала опять, опять.

Вокруг цвивиркало поле — спокойное, стрекочущее скрытыми в стерне существами. Все продолжало жить, и дышать, и цвивиркать, словно бы не случилось того, что случилось с ней.

Голос срывался. Темнело. Спускалась ночь. Нет! Нет!.. Нет ночи, нет дня... Выть и кричать, прижимаясь к земле растрепанными волосами, распухшей щекой.

— Нет! Нет!

 

И обо всем об этом она рассказывала много времени спустя тишайшим, бархатным своим голоском, и бабушка с Юлькой слушали замирая, не шевелясь.

...Ладно. Ну, а теперь кое-что о маме.

Мать Юльки, крупный ученый, конструктор и математик, любила ходить пешком. Неторопливо, на дальние расстояния. Она якобы восхищалась метро, автобусами и троллейбусами, толкотней и давкой. Особенно в часы пик. Все это, мол, взбадривает, придает энергии. Об этом она информировала свое небольшое семейство с каменным выражением лица, стараясь не рассмеяться.

Удивительный человек — мать!

Уезжая как-то на съезд за границу, она задумалась и насмешливо сказала вдруг тете Вере:

— «Погоди, прелестница! Поздно или рано шелковую лестницу выну из кармана».

Так она сказала и привезла с собой отличнейший «мерседес». За его ветровым стеклом висела игрушечная обезьяна. «Мерседес» стал собственностью тети Веры. (Ведь мама так любила метро и троллейбусы, особенно в часы пик.)

Тетя Вера слыла отличным водителем.

— Прирожденный водитель! — сказал про нее инструктор, когда ей вручал права. Сказал и принялся тут же выпрашивать «телефончик и адресок». (Все и всегда, так выходило из тети Вериных рассказов за завтраком или обедом, отчего-то выпрашивали у нее «адресочки и телефончики».)

И на самом деле, хоть истинным ученым она не была — и быть не желала, — но что делала, делала до того хорошо, будто руки у нее не простые, волшебные.

Ладно. Будет. Теперь о бабушке.

Бабка в их доме была не бросовой бабкой. Высокая, представительная, она заглядывала с высоты своего величия в лица людей с непередаваемым выражением дерзкого любопытства. Был у нее о явлениях и людях свой суд, особый. Она высказывала эти неожиданные, подчас ошарашивающие суждения тоже за чаем или обедом, но когда разъезжались гости.

На ней держался весь дом. Однако у Юлькиной бабушки имелось еще занятие личное, очень серьезное, так сказать, частное: ей надо было заставить всех себя почитать.

Утром, когда она просыпалась и шла в уборную, даже спина ее требовала уважения и почтения.

Дети тайно прозвали ее Лупус[3]-почтениус. (Это звучало как классификация вида.)

Их небольшая семья состояла из четырех человек — четырех женщин разного возраста — и была семьей тружеников. Даже вон тот огород за домом был вскопан их собственными руками.

В доме часто молчали. (Бедная бабушка!)

Мама, когда ей вздумывалось отдохнуть, не спускалась вниз, в сад, а сидела у себя наверху, на балконе, рядом с рабочей комнатой.

— Евгения, давай спустись. Слейся с массой, — поднимая голову, грозно и коротко говорила бабушка.

Но счастливая мама уже вышла из того возраста, когда дети обязаны слушаться матерей. Она вежливо, улыбалась, не отвечала.

Вдоль ее балкона ходили первые тени. Небо над маминой головой становилось серым, большим, лицо ее выражало непонятное спокойствие и радость.

В некрасивом этом лице, с крупным носом и отчетливыми надбровными дугами, удивительными казались Юльке большие веки. К маминым векам она никак не могла привыкнуть: тяжелые, мощные, они были почти совершенно белые, не темноватые, как у большинства людей.

Их дом был тихим гостеприимным домом. Очень редко кто-нибудь повышал голос. Все всегда были заняты выше головы, все острили, острили. «О серьезном» не было принято говорить.

Иногда казалось, словно под тонким льдом проходит скованное течение реки, могучее и свободное: жизнь рыб, жизнь смятенных водяных капель. Но ледок не позволит им обнаружить себя. Никому!.. Страсти людские огласке не подлежат, ими не размахивают перед чужими носами, их не обнажают, не декларируют. Ведь это значило бы обременить другого собой — поведение, в высшей степени недостойное уважающего себя человека.

Кто запрограммировал в их доме подобное поведение? Должно быть, мама — самая сдержанная и скрытная.

Прекрасно! А каково Юльке?.. Когда растешь и думаешь, все же хочется хоть когда-нибудь с кем-нибудь поговорить о важном, о самом главном. Куда там!.. Растешь? Расти. Мы, может, тоже росли, но при этом острили, острили... И ты расти на здоровье, никто тебя не тронет, не обессудит. Но помни, занимать собой окружающих — неучтиво, нехорошо.

вернуться

3

Волк (лат.).