Изменить стиль страницы

К такой сложной, двойственной оценке деятельности Петра приходит Пушкин (повторяя местами почти дословно мысль, выраженную в замечаниях 1822 г.) в подготовлявшемся исследовании о развитии новой русской литературы с начала XVIII в. под влиянием французской как следствии петровских преобразований, сближения России с Европой, от которой веками она была отчуждена.

Итак, Петр — реформатор, деятельность которого в ее основных линиях направлена на пользу России, на укрепление ее государственной мощи, на осуществление далеко идущих задач; но Петр и деспот, крутой самодержец, разрушающий все старое, все народное, все то, в чем он видит помеху своим преобразованиям. «В общем презрении ко всему старому, народному <была> включена и народная поэзия, столь живо проявившаяся в грустных песнях, в сказках и летописях» ( Акад., XI, 501). В своем нетерпении Петр не считался с тяжелыми последствиями тех или иных реформ. В частности, таким вредным последствием «революционных» мер, предпринятых Петром, Пушкин считал разрушение старинного служилого дворянства, место которого стало занимать «дворянство, даруемое [чином] порядком службы, мимо верховной власти» ( Акад., XI, 498).

В этих кратких, но глубоко продуманных замечаниях, вошедших в статью 1834 г., содержится та концепция, которую Пушкин последовательно проводит в «Истории Петра Первого».

Действительно, почти на всем протяжении сохранившегося текста «Истории» наряду с изложением событий царствования Петра, т. е. деятельности его за каждый год, показывающей великого государственного деятеля с мощным творческим умом, всецело преданного интересам и будущности своей страны, своего государства — государства прежде всего, перечисляются и указы за те же годы, в которых тот же Петр нередко предстает как деспот, жестокий и беспощадный. И эту черту, эту двойственность Пушкин тщательно отмечает, давая оценки подобным распоряжениям. Так, в июньские дни 1718 г., когда заканчивалось «дело» царевича Алексея, который 26 июня «умер отравленный», Петр «20-го <июня> запрещает бедным просить милостыню (см. о том указ жестокий как обыкновенно)» ( Акад., X, 247). Через два месяца, 18 августа, «Петр объявил еще один из тиранских указов: под смертною казнию запрещено писать запершись.Недоносителю объявлена равная казнь» (это связано с тем, что «следствие над соучастниками Алексея еще продолжалось») (там же). Приведя ряд указов 1722 г., касающихся содержания армии за счет подушного оклада крестьян, и среди них, казалось бы, безвредное постановление о том, что «предоставляется на волю помещиков строить новые усадьбы для солдат или разместить их по избам», Пушкин делает к этим словам примечание: «Но и тут закорючки и варварства», со ссылкой на «Деяния» Голикова ( Акад., X, 259). Хроника событий 1722 г. начинается словами: «Петр был гневен. Несмотря на все его указы, дворяне не явились на смотр в декабре. Он 11 янв.<аря> издал указ, превосходящий варварством все прежние, в нем подтверждал он свое повеление и изобретает новые штрафы. Нетчикипоставлены вне закона» ( Акад., X, 257).

Не продолжая этот ряд почти ежегодных «тиранских», «варварских», «жестоких» указов, приведем исключительный по силе и значительности текст, как бы подводящий итог всем подобным актам и делающий из них общий вывод (текст этот относится к 1721 г., автограф его утрачен и сохранился лишь в составе цензурных выписок 1840 г., как предназначенный к исключению при издании): «Достойна удивления разность между государственными учреждениями Петра Великого и временными его указами. Первые суть плод ума обширного, исполненного доброжелательства и мудрости, вторые жестоки, своенравны и, кажется, писаны кнутом. Первые были для вечности, или по крайней мере для будущего, — вторые вырвались у нетерпеливого самовластного помещика.

NB. Это внести в Историю Петра,обдумав». [410]

Безвременная смерть не позволила Пушкину исполнить последнее намерение. Но и кратко изложенный вывод, говорящий о двух сторонах деятельности Петра, выражает вполне его мысль, его концепцию петровского царствования — великого и созидательного для вступающего в новую эпоху государства, тяжкого и даже мучительного для тех широких слоев населения, которые должны были на себе выносить всю тяжесть новой империи, включая сюда не только крестьян и прочие «податные» сословия, но, в представлении Пушкина, и известную часть старинного дворянства, униженного и в конце концов разоренного петровскими преобразованиями, выдвинувшими новых людей. Об этом писал Пушкин еще в 1830 г., изображая себя в «Моей родословной» как обломка «родов дряхлеющих» (или «униженных»), как потомка «бояр старинных» и как «мелкого мещанина». То же явление представляют собой герои его поэм 30-х годов — Иван Езерский и Евгений в «Медном Всаднике». Для понимания последнего произведения нельзя не иметь в виду приведенную выше сентенцию, выражающую с полной отчетливостью двоякое восприятие Пушкиным личности и деятельности Петра — великого созидателя и одновременно беспощадного деспота, который, по словам молодого Пушкина, высказанным за много лет до работы над «Историей Петра», «презирал человечество, может быть, более, чем Наполеон».

3

В конце 1820-х годов стал намечаться в творчестве Пушкина поворот к новой тематике и новым героям — тем, кого он позднее назвал очень точно «ничтожными». Этому повороту способствовали многие причины: и приближающийся конец «Евгения Онегина», окончание работы над романом без завершения судеб его героев, и неприемлемые для поэта требования пристрастной критики, чтобы он посвятил себя официозно-патриотическому одописанию в честь «героев» персидской и турецкой войн, которых он считал лжегероями, называя их иронически «русскими Камиллами, Аннибалами» ( Акад., V, 371). На современных лжегероев указывал поэт и в наброске плана к неоконченной повести в стихах «Езерский» (о которой речь будет ниже), защищаясь от нападок критики: «Зачем ничтожных героев? Что делать — я видел Ипс<иланти>, Паске<вича>, Ермолова» ( Акад., V, 410).

В том же «Езерском», развивая мысль о праве поэта свободно избирать себе героя, он отвергает всех героев романтического типа, в том числе и байроновских, а также героев своих собственных произведений, включая Евгения Онегина:

Свищите мне, кричите bravo,

Не буду слушать ничего.

Я в том стою — имею право

Избрать соседа моего

В герои нового романа,

Хоть не похож он на цыгана,

Хоть он совсем не басурман,

Не второклассный Дон-Шуан,

Гонитель дам и кровопийца

С разочарованной душой,

С полудевичьей <?> красотой,

Не демон, даже не убийца,

Не чернокнижник молодой,

А малой добрый и простой.

( Акад., V, 411-412)

Последние десять стихов этой строфы имеют и другую редакцию:

В герои повести смиренной,

Хоть человек он не военный,

Не бунтовщик, не басурман,

Не демон, даже не цыган,

А просто гражданин столичный,

Каких встречаем всюду тьму,

Ни по лицу, ни по уму

От нашей братьи не отличный,

Опрятный, смирный и простой,

А впрочем, малой деловой.

( Акад., V, 412)

Из этих слов мы можем составить себе понятие о том, чем является в представлении Пушкина его «ничтожный герой»: это человек ничем не выдающийся, принадлежащий всецело толпе других, подобных ему, в противоположность резко очерченным, красочным и необычным, царящим над толпою героям романтической поэзии и даже светской повести или романа. Подчеркнута ординарность «ничтожного героя» — ординарность и в личном, и в общественном отношениях: с «ничтожным героем» в литературу — впервые с такой отчетливостью социальных черт — вводится герой (или, точнее, персонаж), принадлежащий к среднему, даже низшему общественному слою (не говорим, разумеется, о героях из крестьянской среды, появляющихся в «Дубровском» — романе, насыщенном элементами социальной борьбы, — которых отнюдь нельзя назвать «ничтожными», и о крестьянах в «Истории села Горюхина», изображенных с точки зрения не автора, а И. П. Белкина).

В болдинскую осень 1830 г. «ничтожный герой» (далеко не всегда принадлежащий толпе и не всегда ничтожный психологически) широко входит в творчество Пушкина — в стихотворной повести «Домик в Коломне» и в «Повестях Белкина».

Само название первой из них — «Домик в Коломне» — уже указывает на социальную «ничтожность» ее персонажей. Коломна пушкинского времени — это захолустная окраина Петербурга, населенная по набережной Фонтанки среднечиновничьими и среднедворянскими семьями, а далее, в переулках вокруг Покровской площади, мещанскими и мелкочиновничьими. Пушкин хорошо знал этот район и его население — как известно, здесь он жил со своей семьей в годы от окончания Лицея до высылки на юг (1817-1820). «Бедная старушка», вдова «с одною дочерью», вероятно вдова мелкого чиновника, живущая на пенсию, — это типичные обитательницы Коломны.

Дочка, «простая, добрая моя Параша», в которой «смиренье <…> изображалось нежно», когда она «тихо и прилежно» молилась в церкви, представляется на первый взгляд очень обыкновенной и неинтересной, особенно по сравнению с молящейся в той же церкви гордой и надменной графиней, перед которой Параша «казалась, бедная, еще бедней». Но именно эта «ничтожная» Параша оказывается героиней романической интриги, обрывающейся внезапно, но достаточно ясно показывающей, как независима и решительна в своих действиях эта «смиренная» девушка. Вся повесть проникнута авторской иронией и вместе с тем авторским сочувствием к своим героям. Мало понятый современниками, «Домик в Коломне» впоследствии оказал громадное влияние на жанр русской стихотворной повести, передав ей и свою строфику — октаву, созданную Пушкиным. [411]