Изменить стиль страницы

Мой спутник отводит старичка в сторону, что-то ему шепчет на ухо. Профессор кивает головой, оживляется, подводит меня к окну, поворачивает меня в равные стороны, ощупывает мой лоб и затылок. Затем он усаживает меня на круглый вращающийся стул и тщательно измеряет мой череп металлическим раздвижным треугольником. При этом он мне дышит в лицо, сопит и записывает в блокнот какие-то цифры.

Закончив эту операцию, старичок мелкими шажками бежит к стене и вытирает носом пыль со своих диаграмм. Возвращается ко мне, опять щупает мою голову и наконец торжественно провозглашает:

— Ариец, я гарантирую это. У него прекрасный северогерманский череп.

Ганфштэнгель благодарит профессора, и мы опять в автомобиле.

— Видите ли, — поясняет мой спутник, — фюрер принимает только арийцев, и мы всех малознакомых людей предварительно проверяем.

Я испытываю чувство тихой радости: у меня уже есть хорошее начало для интервью.

Я в кабинете у фюрера, меня гипнотизируют его чаплиновские усики, но я быстро справляюсь с собой и приступаю к интервью. Сначала трафаретные вопросы:

— Как вы относитесь к Версальскому договору?

— Какого вы мнения о Штреземане?

Вскоре я прекращаю вопросы, так как вижу, что он меня не слушает. Он забыл, что в огромной комнате, кроме него и меня, никого нет, и говорит громко, жестикулируя, как на митинге.

Фюрер пристально смотрит на край потолка и, по-видимому, довольно туманно представляет себе, где он находится.

Я пытаюсь перенять инициативу и остановить поток, грозящий меня затопить, задаю вопросы, кашляю; все напрасно, фюрер меня не слышит и не видит. Усаживаюсь поудобнее в кресло, закуриваю папиросу, начинаю дремать.

Наконец голос стихает, фюрер садится в кресло, спектакль закончен.

— Разрешите мне перейти к вопросам, касающимся вашей личности, приковывающей к себе внимание самых широких кругов, любите ли вы искусство?

— Да, я художник-архитектор.

Вслед за этим следует буря обвинений и ругательств по адресу дипломированных художников, в особенности достается Максу Либерману.

Я спокойно ожидаю, пока буря уляжется.

— Любите ли вы музыку?

— Я без нее не могу жить.

— Нравится ли вам траурный марш Бизе?

— Да, очень!

— А «Трубадур» Шопена?

— Нет, я его меньше люблю. Интервью идет дальше в том же стиле.

Через три дня фюрер в бешенстве бегает по своему кабинету, ударяя себя по ноге плеткой. Публика в кафе не только в Берлине, но и в Мюнхене с удовольствием читает мое интервью, в особенности его музыкальную часть.

Мне передают, что фюрер обещал в свое время повесить меня.

Брать интервью у Геббельса я не пытаюсь: берлинский вождь национал-социалистов слишком хитер для этого; зато в провинции живет его мамаша.

Через несколько дней я в мещанской гостиной. Стены увешаны фотографиями в рамках, картинками на стекле, диван с высокой спинкой, на ней фарфоровые слоны, молящаяся девочка. На столе искусственные цветы.

Мамаша подводит меня к фотографии, изображающей смуглого курчавого мальчика с тонкой шеей и длинным носом.

— Это мой Иозеф — он всегда был красавчик.

— Скажите, госпожа Геббельс, не принимали ли его в школе ребята за еврейского мальчика?

— Представьте себе, что да, поэтому он играл с детьми евреев, а потом, когда стал студентом, он почему-то их возненавидел.

Далее следуют рассказы о милых шалостях маленького Иозефа, о том, что он любил играть с животными и несколько раз вешал кошек и собак.

Интервью с госпожой Геббельс имело успех. Мамаша, однако, забыла сказать мне, как злопамятен и мстителен ее сын. В те времена, когда я опубликовывал эти интервью, я не знал, что совершаю грубую ошибку. Я не предполагал, что через несколько лет мои остроумные фельетоны доставят мне крупные неприятности….

Так я жил в эпоху Веймарской республики, которую очень многие несправедливо обвиняют во всех смертных грехах. Я честно признаюсь, что для меня Веймарская республика отнюдь не была мачехой. Она имела лишь один недостаток — она была недолговечна.

Главным ее несчастьем была нестерпимая скука. Ее вожди забыли, что древние римляне: рекомендовали давать толпе хлеб и зрелища. Веймарская республика хлеба дать не могла, но зрелищ при желании — сколько угодно: парады, фейерверки, факельные шествия.

И вместо всего этого — ничего. Скука и однообразие.

Я повел бы всех этих Мюллеров и Брюннингов к президентскому дворцу, там они увидели бы, как сотни людей ждут у ворот по два часа смены караула. Надо видеть, с каким тупым любопытством эти люди глядят на нескольких солдат в касках, марширующих по двору.

Или разве не поучительна другая картина: по улице идут восемь-десять (иногда и четыре) солдат рейхсвера, а за ними в ногу маршируют люди в штатском в возрасте от десяти до шестидесяти лет. Ни одно правительство Веймарской республики не догадалось дать массам зрелища и развлечения.

Я еще давно пришел к выводу, что Германию ждут забавные вещи. Я коренной немец, но должен признаться, что не питаю особой симпатии к своим соотечественникам. Я уже отмечал, что полное отсутствие у них юмора граничит с национальным бедствием.

Немец по своей природе в девяносто девяти случаях из ста — классный наставник и всегда должен кого-либо обучать хорошим манерам и образцовому поведению. Не напрасно туземцы в колониях питают к немцам несравненно большую ненависть, чем к англичанам и французам. Немец в колониях стремится не только выжать из туземца все возможное, но он еще считает своим долгом сделать из нею «приличного человека». Он заставит туземца натирать мелом пуговицы, носить ремень с пряжкой, то есть окончательно отравит ему существование.

Да, я недурно знаю своих соотечественников и не хотел бы попасть к ним в руки, когда они агрессивно настроены.

Я еще в 1930 году пришел к убеждению, что благонамеренная Веймарская республика вылетит в трубу. Ее наследниками могут быть только коммунисты и национал-социалисты.

Штеффен, необходимо подумать о перестраховке!

Я попытался обзавестись некоторыми друзьями среди коммунистов. Они должны были хорошо отнестись к леворадикальному интеллигенту, над всем издевающемуся, имеющему острое перо и хорошо привешенный язык.

Эти мои расчеты, однако, не оправдались, и коммунисты проявили в отношении меня холодность, граничащую с грубостью. Когда я предложил сотрудничать в их газетах, они мне заявили, что не пользуются услугами гастролеров. Пришлось плюнуть на это дело.

Позже я узнал, что коммунисты считали меня провокатором. Это значило, что в случае революции в Германии мне придется распрощаться с любимой родиной.

Коммунисты слишком серьезный народ, и это им во многом мешает. Например, я мог бы им быть весьма полезен, они же меня отбросили. Не могу сказать, чтобы революция потеряла во мне горячего энтузиаста, но я человек, свободный от предрассудков.

В то же время я приобрел много знакомых среди леворадикальных интеллигентов, группировавшихся вокруг «Вельтбюне» и «Тагебух». Я сумел произвести недурное впечатление на Карла фон Оссецкого, и он меня довольно часто печатал. В этих людях мне нравилось то, что они критиковали и ругали все и всех: рейхсвер и социал-демократов, суд и театр, — словом, все. Многие из них считали себя левее коммунистов и критиковали политику большевиков в России. Но кого наши пацифисты по-настоящему ненавидели — это генералов с Бендлерштрассе и испортили им немало крови. Особенно отличался на этом поприще некий Людвиг Арнольд — «гроза рейхсвера», как его в шутку называли друзья. Лично я с ним знаком не был, так как Арнольд обычно прятался у себя дома и корпел над своими разоблачительными статьями.

Вскоре я однако понял, что к финишу идут национал-социалисты. Я поэтому попробовал возобновить старое знакомство с людьми из организации «Консул», «Олимпия», с майором Бухом, с Шульцем, прозванным «убийцей». Но вое эти люди лишь примыкали к национал-социалистам и не играли решающей роли.