Изменить стиль страницы

Но вот он заговорил о Владимире Ильиче, — и в словах Горького, во всей его фигуре вдруг вспыхнула молодость, и он был не только равен мне, но, пожалуй, — подумал я с крайним изумлением, — он превосходил меня молодой силой, фантазией, верой! Ленин для него был не только добрым, всеобъемлющим, гениальным, — он для него олицетворял борьбу. Каждое его слово накатывалось на Горького, как тяжелая океанская волна проносилась над головой, и Горький, откинув голову назад, дыша всей грудью, восклицал:

— Великолепно!

И видно было, что это действительно великолепно и что Горький думает о Ленине с удовольствием, с признательностью, с преклонением. Я слушал его — а рассказчик он, вы знаете это, был пленительный и пламенный — и я весь дрожал от восторга.

А его смех! Удивительный смех! Право, мне всегда кажется, что дует бешеная буря, корабль ныряет черт знает как глубоко, небо мертвое, лицо ваше в холодных брызгах, — и вдруг откуда-то чистосердечный и счастливый голос, вполне на вас надеющийся: «Крепче держись, ребята, ха-ха!»

Он рассмеялся, вытер слезы и сказал:

— В первом номере «Красной нови» предполагается статья Владимира Ильича о новой экономической политике. По поводу этого я рассказал ему свою недавнюю беседу с извозчиком. Владимир Ильич очень смеялся, а затем сказал: «Да, таких „пытливых“ извозчичьих вопросов нам еще будут задавать много. Придется еще поспорить о неверных исторических параллелях».

И Горький повторил мне свой рассказ о встрече с извозчиком:

— Итак, приехал я в Москву. Слякоть, небо серое. Вот, говорят, Петербург серый. Не верьте. Насчет слякоти Москва куда более горазда. Ну-те-с! Взял я извозчика. Извозчик — старый, сгорбленный, того и гляди в могилу ляжет, но по глазам видно — жулик необыкновенный. Сидит он на козлах, скорчившись, подняв плечи, словно его всю жизнь за шиворот держали, лицо — холопье, но лошаденкой правит с некоторой элегантностью, выражая этим протест против существующего строя и подчеркивая, что на коня, мол, вся и надежда. Едем медленно. Верх поднят, но слякоть все равно разлита повсюду, трясет, и чувствуешь себя как голая кость в суповой миске. Дергает возница веревочными вожжами, кричит… Едем. Проехали Красные ворота. Извозчик вдруг ко мне оборачивается и спрашивает: «Барин, а барин! А что, была такая ипоха риформ?» — «Ну, как же, — отвечаю, — была такая эпоха реформ при Александре Втором». Путь, вижу, длинный, опять же нужно и человека просветить, я подробно и рассказываю ему об этой реформе, о крепостной зависимости) и перехожу к деятелям эпохи… Извозчик неподвижен, только локтями шевелит. Вдруг он оборачивается ко мне, раскрывает злые глаза и быстро так спрашивает: «Барин, а барин! А правда, что нонче опять объявится эта ипоха риформ?..»

И вдруг Алексей Максимович спросил меня:

— А вы что сейчас делаете? Много пишете?

Я рассказал ему тему «Бронепоезда», повести, над которой тогда работал. Он смотрел на меня внимательно, стараясь, видимо, думать о многих вещах, но в голову, должно быть, приходила только мысль о толстом журнале «Красная новь», и мне казалось, что он не понимает темы моего «Бронепоезда». Когда я передал ему содержание главы, где китаец, чтобы остановить поезд, лег на рельсы, он, вздохнув, сказал:

— Что-то неестественно. Почему из русских никто не лег? Неужели все струсили!

— Зачем — струсили? Просто русским казалось маловероятным, чтоб бронепоезд остановился по инструкции, обязательной для товаро-пассажирских поездов. И китаец, пожалуй, мало верил, что поезд при виде трупа, лежащего на рельсах, остановится, китайцу хотелось оказать честь партизанам, принявшим его как брата.

Горький помолчал и спросил:

— Неужели случай с китайцем придуман вами?

— Нет. Я вычитал его в одной военной дальневосточной газете. Вырезку, к сожалению, я не сохранил, но подробности героической смерти китайца Син Бин-у помню хорошо. Случай с ним, конечно, исключительный, но таких исключительных случаев во время войны с американо-японскими интервентами было и есть немало. Война-то ведь продолжается.

— Да, продолжается. Жадны господа империалисты. Целую Сибирь желают проглотить! Однако, сколь ни привычна волчья пасть, но и в ней застревают кости. Подавятся!.. — Он, опять помолчав, сказал: — Пишите. Только…

Он внезапно встал, ушел в соседнюю комнату и вернулся, держа в руках несколько китайских изделий из слоновой кости и нефрита. Я видел их впервые. Изумительное искусство китайских резчиков поразило меня.

Горький сказал:

…только подражать им не следует. Подражать следует простоте, а эти вещи в большинстве чересчур вычурны. Фантазия для художника необходима, но ее надо держать в узде, особенно тем, у кого этой фантазии много. Избыток фантазии в искусстве приводит к безделушкам. И я опасаюсь, как бы избыток фантазии не повредил вам. Вам следует учиться простоте.

Он встал, взволнованно прошелся по комнате, взял какую-то книгу с полки, не раскрывая ее положил обратно и вернулся к столу.

Мне самому приходится постоянно учиться, и я знаю, какое это великое наслаждение. Поэтому-то я так настойчиво всем рекомендую ученье. Да и время теперь наступило такое, что учиться легко. Без преувеличения можно сказать: никогда такого хорошего времени не бывало.

Слово «учитесь» — «постоянно и непрерывно учитесь» — все время звучало и в его письмах, в его статьях и в его устных выступлениях как перед писателями, так и перед читателями. И он не только призывал, он показывал, что дает ученье, к чему оно ведет и каким путем следует идти к науке и знанию. Горький, сам постоянно учась строить новое общество и нового человека, постоянно учил других, как можно разумно, мужественно, не боясь никаких препятствий и трудностей, строить справедливую, прямую и великолепную жизнь!

Он обладал чудесным педагогическим даром, и на примере его жизни мы видим, что без этого дара не может существовать подлинный писатель. Некоторые его письма ко мне, да и ко многим моим современникам-писателям полны гиперболических похвал. И если я позволил себе привести эти похвалы, то лишь потому, что похвалы его всегда носили педагогический характер и не могут быть рассматриваемы как некий незыблемый эталон вашей гениальности. Мы тогда были молоды и нуждались в поощрении старшего товарища. Одними ведь окриками и упреками художника не воспитаешь. Горький прекрасно это понимал. Все его похвалы по нашему адресу побуждали только к одному: надо совершенствоваться, надо учиться, надо понимать, какая великая ответственность нести звание писателя, а советского писателя в особенности.

Поразительный педагог и критик, он не боялся высказать вам самую высокую похвалу, но и на ошибки ваши он указывал без стеснения. Приведу пример из моей писательской жизни.

В этой книге напечатано письмо Горького о впечатлении, какое на него произвело чтение рукописи первой части моего автобиографического романа «Похождения факира». Дело давнего прошлого, и я могу об этом романе говорить спокойно, как бы со стороны. Первая часть «Похождений факира» была написана просто, без ненужных прикрас, без той вычурности, о которой выше говорил Горький. Действие романа было сосредоточено на небольшом количестве удачно подобранных типичных лиц и характеров. Благодаря этому тема — история провинциального юноши, воспитывающегося в глухих сибирских городках, в среде мещанской, плоской и пустой, — тема подчеркивалась, получалась выразительной. Первая часть «Похождений факира» Горькому понравилась.

Я напечатал затем вторую и третью части романа. В этих частях была утеряна и композиционная стройность, без которой не может обойтись ни одно художественное произведение, и была утеряна простота стиля. Роман оказался перегруженным деталями; внимание читателя рассеивалось на множестве второстепенных персонажей, не разъяснявших, а затемнявших тему романа; вводные рассказы придавали роману манерность и вычурность. Короче говоря, вторая и третья части романа «Похождения факира» оказались неудачными.