— Разве у тебя мало рекрутов? — спросил он. — Прислали? Сто? Двести? Каковы! Перед самым боем изволили прислать укомплектование! И они осмеливаются считать своим законным правом заботу о России! У, подлецы! Я бы не только на их имущество, я бы на них самих наложил полное запрещение…
Александр Алексеевич слушал плохо, но, чтобы не обидеть брата, заискивающе улыбался. Подобно другим офицерам армии, Александр Алексеевич боялся прихода в часть рекрутов: как бы хорошо ни были они обучены, они могут разжидить если не воинский строй, то воинский дух — деятельную и беспредельную ненависть к наполеоновским мародерам, к этой жадной и беспощадной ораве грабителей. Обычно боязнь эта оказывалась неосновательной, — рекруты быстро пропитывались духом армии, воспитанной в борьбе с Наполеоном, и через неделю-другую рекрута не отличишь от старого служилого. А все же стоит появиться толпе рекрутов, как офицер смущенно заерзает, покраснеет и начнет кричать беспричинно на приближенных, как кричал сейчас на человека, державшего повод, Тучков-первый… Но не о рекрутах думал Александр Алексеевич.
Правда, думы начались с рекрутов. Сегодня на рассвете в его полк, так же как и в другие части, пришло укомплектование, разумеется не такое значительное, как укомплектование корпуса Тучкова-первого. Пришло сотни полторы здоровых, высоких и, видимо, решительных крестьянских парней. Александр Алексеевич осмотрел их и остался ими доволен. Лицо одного, рыжего парня с толстыми щеками и широкой грудью, показалось ему знакомым. Александр Алексеевич спросил имя и фамилию рекрута. Гулким голосом, хотя и чуть пришепетывая, рекрут прокричал:
— Степан Карьин, ваше превосходительство!
— Во втором взводе у вас, Иван Петрович, — обратился генерал к поручику Максимову, — никак есть Карьин? Да этот и лицом схож?
— Марк Карьин тебе кто будет? — спросил поручик у рекрута.
С неподвижным лицом, тем же гулким голосом рекрут сказал:
— Отец, ваше превосходительство!
— Позвать сюда унтер-офицера Марка Карьина, — приказал генерал.
Вытирая на ходу руки о штаны, синеватый от испуга, прибежал и вытянулся перед генералом унтер-офицер Марк Карьин. Лицо его действительно походило на рыжее и мясистое лицо Степана, но война сильно выщелочила его: оно и суше и решительнее. Превосходное лицо солдата! При виде этого лица генерал вспомнил Суворова, которого ему удалось видеть однажды в детстве, вспомнил его голос, режущий воздух, как хлыст с кусочком свинца на конце, и с несвойственной ему резкостью в голосе сказал:
— Унтер-офицер Карьин! Рекрута Степана Карьина возьмешь в свой взвод!
Поручик Максимов скомандовал рекруту «вперед — марш!» — и рекрут Степан Карьин пошел за своим отцом.
Генерал тоже повернулся и пошел в свою палатку. На барабане перед ним лежали листы бумаги; в бисерном футляре — чернильница, в граненом голубом стаканчике — перья… А письмо не писалось! Вернее сказать, писалось, но писалось не то.
Привязалась почему-то длинная и нелепая фраза: «Она так прекрасна, что даже непролазно сонные будочники смотрели ей вслед по улице, удивленно качая головой, пока она не скроется из глаз», причем фраза эта звучала в голове то по-французски, то по-русски. Он знал, что никакие раскрасавицы не проймут будочников. Да и что ему будочники? А фраза между тем стучала и стучала в мозг, как молоточек. «Будочники, будочники… — думал он, с улыбкой вынимая и кладя перо в граненый голубой стаканчик. — Будочники…» Он боялся думать о любви — и думал о любви.
Ему тридцать шесть лет, а Маргарите Михайловне тридцать один. В эти годы у других людей от любви остается, как при сожжении чего-либо растительного, дым, сажа, вода… А тут получился недожог, остался уголь, — и уголь тот еще в огне! Он и так и по-другому поворачивал в сердце этот тлеющий сладостно и горько уголь; ему страстно хотелось рассказать жене об этом томлении, которое при виде ее прекрасного лица вспыхивает огнем. И ему страшно было сознаться, что он не мог выразить этого. Оттого сейчас любовь его к Маргарите казалась ему обманом, который он тщательно скрывал от себя самого. Он давал думам волю, надеясь, что найдет те слова, которые надо положить на бумагу, а вместо того вдруг перед глазами вставало поле, холмы, поросшие березой и ольховником, недоделанные укрепления, поле, где решается вопрос жизни России, где разрядятся чувства, наполнявшие людей наших, чувства, обостренные отступлением… Бородинское поле!
Боясь показаться нескромным, а если украсит себя в предстоящей битве, то и чванливым, Александр Алексеевич, однако, писал слова о родине и россах, — и слова эти словно бы определяли границы его мышления, его чувств. Прикованный мыслью к Бородинскому полю, он замирал и не находил слов, которые вместе с этим говорили бы о любви его к Маргарите.
Тут ему вспомнились лица Карьиных, отца и сына, оба рыжие, мясистые, грубые, земляные.
Вот этим легко! Они в передней чувств не толкутся. Ушел — и с глаз вон. Встретились — и не велика важность. Смотрите, как, почти не взглянув друг на друга, они пошли во взвод унтер-офицера Карьина, не выразив ни печали, ни радости. Да, таким легко — у них на все чувства один замок: два поворота ключом — закрыл, два поворота — открыл… Да, им легко!..
… А им вовсе не было легко. Степан Карьин пришел из семьи в четыре работника: такой семье в такую войну — все понимали — ставки не миновать, и быть в той ставке Степану. Степан понимал это и сам сказал: «Лоб!» И уходить все же куда как трудно! В полях — уборка, на руках — молодая желанная жена, на которую смотрел, задерживая дыхание, да и женился к тому же недавно — весной.
И немного прошло времени, как расстались, немного промаршировал под барабанный бой и команду «сомкнись!», а какая тоска, какая мука и в какое долгое терпение надо погрузиться, чтобы не думать о ней, о жене!
Они с отцом сидели на краю небольшого, с высокой отавой лужка. Позади, в березнячке, расположился Ревельский полк, за березнячком, меньше чем в полуверсте, находились флеши. Приближался вечер. Отец, хмурясь, нетерпеливо, с преувеличенным вниманием расспрашивал о деревне. Сын нескончаемо подробно, кротким голосом, отвечал ему. Отец пугал его. При отце Степан сам себе казался мешковатым, скучным и неповоротливым, хотя на самом деле он знал всю подноготную тяжелого кремневого ружья, которое выдали ему, все «экзерцисы», и даже отмечен был при стрельбе плутонгами.
И отцу Степан казался неуклюжим, пустым: этот и мушки на дуле не разглядит, а ведь грудь подходящая, как раз такая, какая требуется для военной работы! Марк Карьин вздыхал, и ему казалось, что генерал, отправляя сына в его, Марка, взвод, тем самым намекал, что и он, генерал, видит в сыне его неладное, требующее исправления. Марк присматривался, с какой бы стороны приступить к исправлению, исправлению немедленному, так как назавтра великий бой и опытные солдаты уже моют рубахи, обряжают себя.
— Ну, хватит! — сказал решительно Марк. — Жить им в деревне долговечно, а нам к неприятелю быть долгорукими. Ты, Степан, слушай отца! Порох нам ноне выдадут хороший, мушкетный, пули льют в нашем полку тоже хорошо, на снаряженье не пожалуешься. А бою быть лютому, чую. А ты как, чуешь?
— И-и, что ж, — сказал вяло Степан. — Побьемся, раз лезет.
— Ружье в нашем полку крепкое, отдает так, что человек может развалиться али язык сам себе откусит. Так ты, перед тем как огонь дать, вперед наклоняйся, слышишь? Откусываешь патрон — думай, чтоб порох губами не замочить. Теперь дальше. Сыпешь ты часть заряда на полку — следи, чтобы пороху лишнего на землю не просыпалось. Отдачи не бойся, порох береги. Понял? — Он остро посмотрел на сына. Сын смотрел вокруг себя, как бы ища ружье: он хотел этим выразить свое внимание отцу. Отец же подумал другое, нехорошее, и голос его погрустнел, а речь стала торопливая: — Быстро высыпай порох в канал, прибивай пыжом! Ночь, вижу, будет сырая — ишь понизу-то туман крадется. Я тебе дам промасленную тряпку, ты ружье укутай, оно тебе завтра жизнь спасет. Слышишь, дурья голова?