— Без этого нельзя.
Кубдя взглянул в его неподвижные глаза и словно подивился:
— Что я, поп, что ли?
— Може, больше…
— А, иди ты!..
— Надо, паря, в сердце жить. Смотреть… Понял?
— А что, я зря ушел? Граблю я? Грабитель?
Говорили они медленно, с усилиями.
Мозги, не привыкшие к сторонней, не связанной с хозяйством мысли, слушались плохо, и каждая мысль вытаскивалась наружу с болью, с мясом изнутри, как вытаскивают крючок из глотки попавшейся рыбы.
Беспалых, в нижнем белье, белый, похожий на спичку с желтенькой головкой, бил в штанах вшей и что-то тихонько насвистывал.
Кубдя указал на него рукой и сказал:
— Вот — живет и ничья!.. А ты, Антон Семеныч, мучаешься. От дому-то нелегко оторваться тебе.
— Десять домов нажить можно, кабы время было…
— Ну?
— А вот не знаю, что…
Селезнев неловко поднялся, словно карабкаясь из тины, и пошел в темноту.
— Куда ты? — спросил его Кубдя.
— А так… вы спите, я приду сейчас.
Соломиных сожалеюще проговорил:
— Смутно мужику-то.
— Не вникну я в него.
— У тя душа городская. Не зря ты там года пропадал.
Соломиных достал ложки и начал резать хлеб.
— Теперь к нам народ повалит, — довольным голосом сказал он, стукая ножом по хлебной корке.
— Откуда? — спросил Горбулин.
— Таков обычай. Увидят, что за это дело как следует взялись.
Беспалых, натягивая штаны, вставил:
— А по-моему, возьмут берданки, переловят нас — да и в город. А у меня, паря, седни и вшей — у-у!..
— С перепугу.
— Должно, с перепугу.
После избиения поляков отряд стал пополняться.
Ехали в большинстве из соседних с Улеею деревень, боясь мести из города. Такие приезжали вместе со скарбом, с женами и ребятами.
Но были из дальних деревень, почти все солдаты германской войны; они приходили впешую, с котомками и с берданками, у некоторых были даже винтовки.
Становище перенесли глубже в чернь, к Лудяной горе, и здесь разбили палатки. Уже было около полусотни человек.
Встретившись с Кубдей, Селезнев сказал:
— Начальника надо выбирать.
Кубдя словно вытянулся в эти дни, углы рта опустились, а может быть, придавал ему другой вид и прицепленный к поясу револьвер, снятый с убитого поляка. Кубдя согласился, и на паужин назначили собрание.
Кубдя влез на телегу, мужики сели на траву и закурили. Кубдя хотел говорить стоя, но раздумал и только снял картуз.
Среди пяти-шести телег, накрытых для затина кедровыми лапами, бродил белобрюхий щенок, из тайги пахло смолой, и казалось, приехали мужики на сенокос или сбор ореха.
Позади всех стоял на коленках Беспалых и улыбался маленьким, как наперсток, ртом.
Ему было приятно, что теперь они не одни и что с таким уважением слушают все Кубдю.
Кубдя говорил:
— Товарищи!.. Собрались мы сюда известно зачем, вам рассказывать не к чему. Никто никого не гнал, по доброй воле… А только против одного: не надо нам колчаковского старорежимного правления, желаем свою крестьянскую власть. Что мы, волки, всякого охотника бояться? У самих сила есть, а кроме — идет из-за Урала
советская армия. Нужно продержаться, а там, как уж получится, видно будет. Та-ак… А теперь нужно выбрать начальника, потому овца — и та своего козла имеет, чтобы водить.
Мужики захохотали.
— Думал я, думал, — продолжал Кубдя, — ну, кроме одного человека, никого у нас нет. А так как надо назначить кандидатов, то мой голос за Антона Семеновича Селезнева.
— А мой — за Кубдю, — сказал Беспалых.
Кто-то еще сказал: Соломиных. Соломиных прогудел:
— Куда уж мне? Я с бабой-то едва справляюсь.
Долго мужики галдели, как на сходе. Начали поднимать руки. Большинство было за Селезнева. Селезнев густо покраснел. Беспалых сказал:
— Борода загорится.
— Мотри, паря, — добродушно рассмеялся Селезнев, — я теперь начальник.
Но вдруг сжал губы и быстро пошел меж возов к реке.
— Куда он? — недоумевая, спросил Кубдя.
Соломиных посмотрел на идущего по березняку Селезнева и ответил:
— Медвежья душа у человека, никак своей тропы не найдет.
Под вечер в лагерь пришел учитель из Улей Кобелев-Малишевский.
Он поздоровался со всеми мужиками за руку и сел рядом с Кубдей.
— А я ведь к вам, — неожиданно для себя сказал он.
Когда он шел, он думал только взглянуть на лагерь и уйти. Кубдя посмотрел на его вытянутую вперед голову, словно его хотели сейчас зарезать, напряженную улыбку и весело сказал:
— Милости просим!
Селезнев увидал учителя и обрадовался:
— Вас-то ведь нам и надо, Николай Осипович.
Учитель улыбнулся еще напряженнее.
— Приказ надо писать. А грамотного человека нету.
— Какой приказ? — спросил Кубдя.
— А вот что отряд действует, и пусть идут, кому надо. А наберется больше — мобилизуем округу.
Все одобрили. Селезнев достал бумаги. Учитель сел, взялся за перо, и робость его исчезла. Он весело взглянул на Кубдю и сказал:
— Что писать-то?
— Пиши, — говорил кратко Селезнев: — «По приказу правительства…»
Учитель запротестовал:
— Надо поставить, какого правительства.
— Лешего ли нас в деревне знают! Им на любое правительство начхать, абы их не трогали. Написал?
— «По приказу правительства…» Написал.
— Пиши дальше! «Объявляется сбор всех желающих… воевать с колчаковскими войсками… пешие и конные… старые и малые… брать с собой обязательно берданку или винтовку… оружия у нас мало…» Нет, это не надо! Сами догадаются. «Являться на сборный пункт…» Во-о!.. Как воинский начальник, чисто! А куда являться — не знаю.
— На небо, — сказал Беспалых.
Кубдя подумал и вставил:
— Говорим так: «Первый Партизанский отряд Антона Селезнева», — и никаких.
Селезнев запротестовал.
— Нельзя, — сказал Кубдя, — мужик имя любит.
Все согласились, что мужик действительно любит имя…
В деревнях шел слух, что в город приехал из Омска казачий отряд атамана Анненкова. Деревни заволновались. Казаки отличались особенным сладострастьем жестокости при подавлении восстаний. Происходило это потому, что в отряды Анненкова и Красильникова записывались все особенно обиженные советской властью. Атамановцы на погонах носили изображение черепа и двух скрещивающихся костей.
На базарах загромыхали рыдваны, заскрипели телеги, — съезжался народ, и после базара, у поскотины, за селами, долго митинговали.
Выступали какие-то ораторы, призывали к восстанию, говорили, что Омск накануне падения, в Славгороде и Павлодаре — советская власть, и поутру, с котомками и винтовками за плечами, видно было на таежных дорогах мужиков, направляющихся к Антону Селезневу.
Город тоже жил тревожно.
Говорили, что десятитысячные отряды Антона Селезнева стоят где-то недалеко в тайге и ожидают только удобного случая, чтобы вырезать весь город, за исключением рабочих. На рабочих смотрели с завистью, а начальник уезда, капитан Попов, часто беседовал с начальником контрразведки.
И телеграммы «РТА» сообщали, что красные уже взяли Курган и подступают к Петропавловску, Омск эвакуируется, и, словно подчеркивая эти сообщения жирной красной чертой, ползли по линии железной дороги эшелоны с эвакуированными учреждениями и беженцами.
И по ночам горела тайга, — шли палы, и полнеба освещало алое зарево.
И при свете этого зарева из низенькой кирпичной тюрьмы выводили за город к одинокой белой цистерне «Нобеля» арестованных крестьян. Крестьяне крестились на горевший оранжевой ленточкой восток, и тогда в них стреляли.
И никому не известно было, кто их хоронил и где…
В середине июля поехал в тайгу отряд атамана Анненкова. Была это, вернее, часть отряда, две роты с пулеметами при четырех офицерах. Сам атаман со своими главными силами защищал тогда от восставших крестьян Семипалатинск.
Солдаты отряда были озлоблены и неудачами на фронте, и тем, что чехи отказались воевать, и тем, что сильнее разгорается восстание, а их перевозят из одного места в другое, и убивают, и заставляют убивать.