Изменить стиль страницы

На желтой чешуе дракона — дым, пепел, искры…

Сталь по стали звенит, кует!..

Дым. Искры. Гаоляны. Тучные поля.

Может быть, дракон китайский из сопок, может быть, леса… Желтые листья, желтое небо, желтая насыпь.

Гаоляны!.. Поля!..

У дверцы купе лысый старикашка, примеряя широчайшие синие галифе прапорщика Обаба, мальчишески задорным голосом кричит, смеясь:

— Вот так мужик: штаны широки, чисто юбка, а коленко-то голым-голо — огурец!

Пепел на столике. В окна врывается дым.

Окна настежь. Двери настежь. Сундуки настежь.

Китайский чугунный божок на полу, заплеван, ухмыляется жалобно. Смешной чудачок!

За насыпью — другой бог ползет из сопок, желтый, литыми кольцами звенит…

Жирные гаоляны, черные!

Взгляд жирный у человека, сытый и довольный.

— О-хо-хо!..

— Конец чертям!..

— Буде-е!..

На паровозе уцепились мужики, ерзают по стали горячими, хмельными телами.

Один, в красной рубахе, кулаком грозит:

— Мы тебе покажем!

Кому? Кто?

Грозить врагу всегда надо! Надо!

Красная рубаха, красный бант на серой шинели.

Бант!

О-о-о-о!..

— Тяни, Гаврила-а!..

— А-а-а!.. Ура-а!..

Бронепоезд за номером 14–69 под красным флагом.

На рыжем драконе из сопок, на рыжем — алый бант!.. На рыжем!

Здесь было колесо — через минуту за две версты, за две. Молчат рельсы, не гудят, напуганы… Молчат.

Ага!

Тщедушный солдатик в голубых французских обмотках, с бебутом — большим ножом.

— Дыня на Иртыше плохо родится… больше подсолнух и арбуз. А народ ни злой, ни ласковый… Не знаю, какой народ.

— Про народ кто знат?

— Сам бог рукой махнул…

«О-о!..»

— «Ну вас!» — грит!..

«О-о!..»

Литографированный Колчак в клозете, на полу. Принты на полу, газеты на полу…

Люди пола не замечают, ходят — не чувствуют…

— А-а-а!..

«Полярный» под красным флагом…

Ага!

Огромный, важный, по ветру плывет поезд — лоскут красной материи. Кровяной, живой, орущий: «О-о-о!..»

У Пеклеванова очки на нос пытаются прыгнуть — и не удается; сам куда-то пытается прыгнуть и телом и словами:

— В Америке — со дня на день!

Орет Знобов:

— Знаю… Сам с американцем пропаганду вел!..

— В Англии, товарищи!

Вставай, проклятьем заклейменный…

«О-о-о!!»

Очки на нос вспрыгнули. Увидели глаза: дым, табак, пулеметы на полу, винтовки, патроны — как зерна, мужицкий волос, глаза жирные, хмельные.

— Ревком, товарищи, имея задачей…

— Знаем!..

— Буде… Сам орать хочу!..

На кровати Вершинин: дышит глубоко и мерно, лишь внутри горит, — от дыхания его тяжело в купе, хоть двери и настежь. Земляной воздух, тяжелый, мужицкий.

Рядом — баба. Откуда пришла — подалась, грудями вперед вся, трепыхает. Настасьюшка. Жена!

Орет Знобов:

— Нашла? Он парень добрай!..

Эх, шарабан мой, американка…
……………………………………………..
Табак скурился,
Правитель скрылся…

За дверями кто-то плачет пьяно:

— Ваську-то… сволочи, Ваську убили… Я им за Ваську пятерым брюхо спорю — за Ваську и за китайца… Сволочи…

— Ну их к… Собаки…

— Я их… за Ваську-то!..

XXIX

Опять пришла жена: соскучилась, бедная!..

Говорила слова прежние, детские, и было в ней детское, а в руках сила не своя, чужая — земляная.

И в ногах тоже…

«А-та-та-та!.. Ах!.. Ах!..»

Это бронепоезд — к городу, к морю.

Люди тоже идут.

Может быть — туда же, может быть — еще дальше…

Им надо идти дальше, на то они и люди…

Я говорю, я:

Зверем мы рождаемся ночью, зверем!!

Знаю — и радуюсь… Верю…

Пахнет земля — из-за стали слышно, хоть и двери настежь, души настежь. Пахнет она травами осенними, тонко, радостно и благословляюще.

Леса нежные, ночные идут к человеку, дрожат и радуются: он — господин.

Знаю!

Верю!

Человек дрожит, — он тоже лист на дереве, огромном и прекрасном. Его небо и его земля, и он — небо и земля,

Тьма густая и синяя, душа густая и синяя, земля радостная и опьяненная.

Хорошо, хорошо — всем верить, все знать и любить.

Все так надо и так будет — всегда и в каждом сердце!

— Сенька, Степка!.. Кикимора-а!..

— Ну-у!..

Рев жирный у этих людей, — они в стальных одеждах; радуются им, что ли, гнутся стальные листья; содрогается огромный паровоз, и тьма масленым гулом расползается:

«У-о-уа… у-у-у!..»

Бронепоезд «Полярный»…

Вся линия знает, город знает, вся Россия… На Байкале небось и на Оби…

Ага!..

Станция.

Японский офицер вышел из тьмы и ровной, чужой походкой подошел к бронепоезду. Чувствовалась за ним чужая, спрятавшаяся в темноте сила, и потому, должно быть, было весело, холодновато и страшновато.

Навстречу шел Знобов.

Быстро и ловко протянул офицер руку и сказал по-русски, нарочно коверкая слова:

— Мий — нитралитеты!..

И, повышая голос, заговорил звонко и повелительно по-японски. Было у него в голосе презрение и какая-то непонятная скука. И сказал Знобов:

— Нитралитет — это ладно, а только много вас?..

— Двасась тысись… — сказал японец и, повернувшись по-военному, какой-то ненужный и опять весь чужой, ушел.

Постоял Знобов, тоже повернулся и сказал про себя шепотом:

— А нас — мильён, сволочь ты!..

А партизанам объяснил:

— Трусют. Нитралитеты, грит, и желам на острова ехать, рис разводить… Нам — черт с тобой, поезжай.

И в ладонь свою плюнул.

— Еще руку трясет, стерва!..

— Одно: вешать их! — решили партизаны.

Плачущего, с девичьим розовым личиком вели офицера. Плакал он тоже по-девичьи — глазами и губами.

Хромой, с пустым грязным мешком, перекинутым через руку, мужик подошел к офицеру и свободной рукой ударил его в переносицу:

— Не ной!..

Тогда конвойный, точно вспомнив что-то, размахнулся и, подскочив, как на учении, всадил штык офицеру между лопаток.

Станция.

Желтый фонарь, желтые лица и черная земля.

Ночь.

На койке в купе женщина. Жена. Подле черные одежды.

— Поднялся Вершинин и пошел в канцелярию.

Толстому писарю объяснил:

— Запиши!..

Был пьян писарь и не понял:

— Чего?

Да и сам Вершинин не знал, что нужно записать. Постоял, подумал. Нужно что-то сделать, кому-то, как-то…

— Запиши…

И пьяный писарь, толстым, как он сам, почерком написал:

— Приказ. По постановлению…

— Не надо, — сказал Вершинин. — Не надо, парень.

Согласился писарь и уснул, положив толстую голову на тоненький столик.

Тщедушный солдатик в голубых обмотках рассказывал:

— Земли я прошел много и народу всякого видел много…

У Знобова золотые усы и глаза золотые, жадные и ласковые. Говорят:

— Откуда ты?

Повел веселый рассказ солдатик, и не верили ему, и он сам не верил, но было всем хорошо.

Пулеметные ленты на полу. Патроны — как зерна, и на пулеметах сушатся партизанские штаны. На дулах засохшая кровь, похожая на истлевший бордовый шелк.

— А то раз по туркестанским землям персидский шах путешествовал, и встречается ему английская королева…

XXX

Город встретил их спокойно.

Еще на разъезде сторож говорил испуганно:

— Никаких восстаний не слышно. А мобыть, и есть… Наше дело железнодорожное. Жалованье маленькое, ну и…

Борода у него была седоватая.

На вокзале испуганно метались в комендантской офицеры, срывая погоны. У перрона радостно кричали с грузовиков шоферы. Из депо шли рабочие.

Около Вершинина стоял Пеклеванов:

— Нам придется начинать, Никита Егорыч.

Из вагонов выскакивали с пулеметами, с винтовками партизаны. Были они почти все без шапок и с пьяными, узкими глазами.