Изменить стиль страницы

Шибко тому вся округа дивилась. А надивившись, похваливала. А похваливши, поругивала. Особенно изводились тревогою всезнающие старухи. Они-то и пугали Матвея:

— Гляди, черт везучий! Кабы твоего задору-смелости да водяной не пресек! И чего ты все шныряешь по его наделам? Каку-таку заботушку потерял ты в речке Полуденке? А и правда ли нами слыхана, что сулился ты Живое бучало[40] скрозь пронырнуть? Что ж, нырять-то ты нырни, да обратно себя хотя бы мертвым верни! Не было еще такого удальца, чтобы провал тот измерить! Когда-никогда, а доныряешься! Расщелкнет тебя водяной, как сухое семечко!

— А может, я сам и есть тот водяной, что в Живом бучале обосновался? — как-то позубоскалил над чужими страхами Матвей Резвун. — Только скроен я не по привычным меркам. Разве не помнится, что пращурка моя, древняя бабка Онега, два века жила?

— Помнится. Как же.

— Так вот, ежели б она да свое бессмертие мне не передала, топтать бы ей землю нашу и по сей день! Понятно?! Потому я никаких страхов, никаких глубин не боюся.

— Изгаляется над нами Резвун, — засуетилась меж говорух самая неуемная стращалка Марьяна Лупашиха. — Вровень с недоумками ставит нас. Вроде играется с нами! Ниче-о! Доиграется бычок до веревочки. Ежели его из-под воды никто не дернет, так на бережок выбросит. Ведь мною чего слыхано: будто Матвей, ныряючи, рыбу под водою из чужих снастей выбирает! Он и сына своего Ильку тому научает.

— Брось-ка ты, Марьяна, золу поджигать! — тут же пресекли ее болкатню редкозубые товарки. — Чо ты греха не боишься? Не такой уж кот вор, чтобы кобылу со двора свел. Ежели не тобою самой придумана эка дурь, то какого-то лоботряса тянут завидки за язык. Наловивши, поди-ка, одних головастиков, он от безделья и разбрасывает о Резвуне брехалки. А ты подбираешь.

— Так ведь мое дело дударево, — поторопилась оправдаться Лупашиха. — Я лишь дуду про беду, я к ней ноги не пришиваю. Но скажу и от себя: резвый конь подковы теряет. Помяните мое слово!

Вот ведь штука! Будто на черных картах выгадала та Лупашиха подтверждение своему пророчеству.

Да и сам Матвей Резвун как бы почуял правоту Марьяниных слов. В ночь, как тому быть, пошел он с Ильей на сеновал отдыхать. Там и поведал он сыну тайну, что завещала ему пращурка Онега в последний час своей непонятно долгой жизни.

По словам Матвеевым получалось, будто бы древняя Онега, еще в одних годах с нынешним Илькою, собственными глазами видела, как средь бела дня упала в речку Полуденку с высокого неба яркая звезда. Упала она туда, где верстах в трех от деревни, ниже по течению, в кольце Колотого утеса, ныне таится то самое Живое бучало!

В свое времечко Онега не смогла всполошить народ своим испугом — свалилась замертво! И пролежала она без памяти аж трое суток. После ж того долгое время владела ею полная немота.

Будучи безъязыкой, она и додумалась до того, что вообще лучше о звезде молчать. Одно дело — никто не поверит, другое — могут приписать безумие, а и того хуже — святость! Кто ее тогда замуж возьмет? Никто!

Вот так и прожила древняя Онега свой чрезмерно долгий век с великой в себе тайною.

Может быть, с годами, накопив сомнений, она и сама бы поколебалась в правде виденного. Однако ту правду время от времени просветляло то, что вода в Живом бучале, прежде стоялая, теперь принималась иногда дышать! А порою омут разверзался широкой воронкою, и те, кому выпадало быть очевидцем, в страхе бежали в деревню с криком — ожило бучало, опять хлебает!

И опять начинал гудеть народ! Гадали-перегадывали: не ворочается ли кто в провале настолько большой да неуклюжий, что и всплыть-то ему нет никакой возможности?..

Когда Онегин век перевалил далеко за сто, сохраняя хозяйку в полной силе да нехворости, докумекала она, что столь крепкую и долгую жизнь подарила ей полуденная та звезда за ее молчание. Поняла и веры той из головы не выбросила до самой смерти.

А умерла Онега очень завидно.

Притомившись топтать землю, она признала в себе и ту особенность, что не избыть ей века своего до той поры, покуда носит она в себе замкнутой великую эту тайну. Вот тогда-то древняя и натопила жарко баню, выпарилась в ней, как душа того просила, обрядилась во все смертное, легла на лавку и попросила остаться возле себя одного лишь Матвея. Ему-то она и поведала сокровенное. А поведавши, померла.

— С той поры и взялся я речку нашу обживать, по омутам-заводям упражняться, — признался Матвей сыну, лежа на сеновале. — Хотелось мне привыкнуть к воде настолько, чтобы пронырнуть Живое бучало до самого дна… Мне и теперь хочется верить, что не погасла навовсе Онегина Звезда! Вот и прикидываю я, не она ли ворочается в провале, пытаясь воротиться обратно в небо?! Сколь разов, не упомню, опускался я в омут, только достичь его предела мне так и не довелось. Не получился, выходит, из меня тот самый ныряльщик, который способен дать звезде подмогу. На одно теперь надеюсь — может, из тебя получится…

Высказав надежду, обнял Матвей Резвун своего любимца, и скоро они засопели в два носа на весь вольготный сеновал.

Утром Илья распахнул глаза оттого, что мать тормошила его да спрашивала:

— Куда отец подевался?

И лишь заполдень, когда вся деревня занялась тревогою, бабку Лупашиху вдруг прояснило.

— Так это ж он нонче перед светом, — догадалась она, — Шурку моего булыгой угостил!

И закрутилась она, каждому поднося по худому слову:

— Ночью подхватилась я от визга Шуркова. Не скотинка ли, Думаю, какая шалавая в огород заперлась да кобелька моего рогом поддела? Глянуть выбегла. Присмотрелась — мужик чей-то берегом Полуденки шагает. Идет и на звезды широко крестится. Ровно перед смертью. Так напрямки до Живого бучала и подался. Теперь-ка помню я, что левой рукою он точно так помахивал, как Матвей. Тогда — ни к чему, а теперь помню…

От ее памяти Резвуниху пришлось водой отливать. Сестры ж Илькины до того завыли, что парнишка в конопли бросился, да там и пролежал чуть ли не до новой ночи.

На закате Илья понял, что не притуши он слезою душевного огня, тогда уж век ему будет не загасить того пожара.

Только парнишке показалось стыдным ощутить мокрень на своих глазах, он и припустил к реке, и бросился в ее глубину, где дал волю невидимым в воде слезам.

Нанырявшись до одури, Илька доверил свою усталость волнам — дозволил реке нести себя неторопким течением куда той вздумается.

И надо ж было парнишке очнуться от забытья аккурат против Живого бучала.

С трех сторон охваченный высокою подковою Колотого утеса, омут при закате отливал кровавым глянцем своего покоя. Окрест было тихо, безлюдно.

Не долго раздумывая, Илька доплыл до пологого за скалой берега, вышел на песок, глянул на вершину утеса. Не раз, не два поднимался парнишка на ее высоту, не раз, не два сиживал на обрывистой ее кромке — глядел на стальной покой омутовой воды. Все прочие разы провел он там в ожидании — не покажется ль из глубины косматая голова чудища?

Но теперь, со слов отца, Илька понимал, что никакого чудища в провале нет. А если и имеется что, так только Онегина тайна. И что, познав тайну, держи ее при себе, иначе помрешь!

Вишь вот, затянуло Живое бучало Илькиного отца, и ни единой морщинкою скорби не покоробило его тяжелого покоя. Сиди теперь, не сиди над омутом — перемен не дождаться.

Однако Ильку, успевшего за время невеселых дум подняться на утес, как приморозило до каменного среза. Так и досиделся он над провалом до той поры, когда отразились в омутовой глубине далекие звезды.

С каждой минутою отраженное в глубине небо густело этими неведомыми огнями, которые не испускали света. Наоборот. Мрак меж ними густел и углублялся.

Вот уж и заподмигивали парнишке из черной бездны те бессветные огни — попробуй, дескать, поясни себе нашу необычайность; не сумеешь пояснить — ныряй к нам. Может, среди нас и отыщешь своего загибшего отца. Ныряй! Ну же!

вернуться

40

Бучало — бездонный омут.