Но главным своим достижением донья Лукреция считала завоевание пасынка. Тревоги ее связаны были именно с этим мальчиком, ибо его она считала неустранимым препятствием на пути к семейному счастью. «Помни о пасынке, Лукреция, – твердила она себе, когда Ригоберто требовал завершить их полуподпольный роман законным браком, – он тебя погубит, он всегда будет тебя ненавидеть, он сделает твою жизнь невыносимой, и рано или поздно ты сама возненавидишь его. Не бывает счастливых семей там, где есть дети от первого брака».
Однако ничего такого не произошло. Альфонсито просто обожал ее – точнее не скажешь. Быть может, обожание его было даже слишком пылким. Донья Лукреция снова потянулась в тепле простынь, свернувшись клубком, как греющаяся на солнце змея. Разве не стал он ради нее первым учеником? Она вспомнила, как разрумянились его щеки, как победно сияли его небесно-голубые глаза, когда он протянул ей дневник:
– Вот тебе мой подарок ко дню рождения. Можно мне тебя поцеловать?
– Можно, можно, Фончито. Сколько хочешь.
Он постоянно целовал ее и просил, чтобы она поцеловала его, – и делал это с таким восторгом, что в душу доньи Лукреции закрадывались порою сомнения. Да в самом ли деле мальчик так привязался к ней? Да, да, отвечала она себе, я сумела завоевать его, ибо, едва переступив порог этого дома, беспрестанно задаривала его и баловала. Или, быть может, прав Ригоберто, когда, подхлестывая свое желание в часы их ночных утех, твердил, что в Альфонсито просыпается мужчина, и волею обстоятельств именно ей досталась роль его вдохновительницы? «Что за глупости, Ригоберто! – отвечала она. – Он еще совсем ребенок, он только что был у первого причастия. Удивительные нелепости приходят тебе в голову».
Но, хоть донья Лукреция никогда бы не решилась сказать нечто подобное не то что мужу, но и просто вслух, сейчас, размышляя в одиночестве, она спрашивала себя: а что, если мальчик действительно открывал для себя вожделение и зарождающуюся поэзию плоти, используя свою мачеху как стимул? Поведение Альфонсито дразнило ее любопытство – оно казалось одновременно и совершенно невинным, и таким двусмысленным. Ей вдруг припомнился один эпизод времен ее отрочества: увидав на прибрежном песке возле клуба «Регатас» след, оставленный, должно быть, изящными лапками чаек, она подошла поближе и склонилась над ним, ожидая увидеть абстрактную композицию – переплетение ломаных линий, – но представшее ее глазам гораздо больше напоминало массивный фаллос. Сознавал ли Фончито, что, обвивая руками ее шею, так подолгу не отрывая губ от ее лица или отыскивая ее губы, он преступал рамки дозволенного? Неизвестно. Взгляд мальчика был так простодушен и чист, так нежен, и донья Лукреция никогда бы не поверила, что в этой золотистой головке могут обитать грязные, недостойные, неприличные мысли.
– Грязные, – пробормотала она, уткнувшись в подушку, – неприличные мысли. Ха-ха-ха!
Она чувствовала, что находится в превосходном настроении и что приятное тепло разливается по всему ее телу, словно вместо крови по жилам бежит подогретое вино. Нет, Фончито не понимает, что затеял игру с огнем, эти излияния диктуются темным инстинктом, таинственными силами притяжения. Но ведь оттого игры эти не становятся менее опасными, правда, Лукреция? Ибо когда она видела, как это дитя коленопреклоненно взирает на свою мачеху, словно та только что снизошла к нему с небес, или когда его тонкие руки обнимали ее, а хрупкое тело приникало к ней, а губы прикасались к ее щекам, притрагивались к губам, – Лукреция ни разу не позволила затянуть этот поцелуй дольше чем на мгновение, – она не могла победить захлестывающий ее в такие минуты порыв вожделения, смирить вспыхивающее желание.
– У тебя у самой – грязные мысли, Лукреция, – прошептала она, не раскрывая глаз, плотнее прижимаясь к тюфяку.
Неужели она однажды превратится в старую развратницу, подобно иным своим партнершам по бриджу? Неужели и вправду «седина в бороду, бес в ребро»? Ну, довольно, приказала она себе, успокойся, вспомни, что осталась соломенной вдовушкой – Ригоберто уехал по делам своей страховой компании и до воскресенья не вернется, – и, кроме того, хватит валяться в кровати. Вставай, лентяйка! Сделав усилие, чтобы побороть приятную истому, она сняла трубку переговорного устройства и приказала Хустиниане подавать завтрак.
Через пять минут девушка вошла в спальню, неся на подносе завтрак, письма и газеты. Она раздернула шторы, и в комнату хлынул влажный, сероватый свет печального сентябрьского дня. «Какая мерзость – зима», – подумала донья Лукреция, представив себе летнее солнце, обжигающий песок на пляже в Паракасе и солоноватый поцелуй морской волны. Как еще нескоро это будет! Хустиниана поставила поднос ей на колени, положила подушки так, чтобы хозяйке было удобно полусидеть в кровати. Это была стройная, смуглая девушка с кудрявой головой, живыми глазами и мелодичным голосом.
– Уж не знаю, сударыня, говорить л и вам, – произнесла она с гримаской комического ужаса, подавая хозяйке халат и ставя ночные туфли в изножье кровати.
– Ну теперь уж придется сказать. Говори, раз начала, – отозвалась донья Лукреция, откусив ломтик поджаренного хлеба и отпив глоток чая без сахара. – Что стряслось?
– Стыдно вымолвить, сударыня.
Донья Лукреция весело оглядела ее с ног до головы. Хустиниана была совсем юной, под синим передником ее форменного платья угадывалось статное тело. Интересно, какова она с мужем в постели? Хустиниана была замужем за рослым негром могучего сложения, служившим в каком-то ресторане швейцаром. Донья Лукреция как-то посоветовала ей не обзаводиться детьми в столь юном возрасте и сама отвезла горничную к своему врачу, чтобы подобрал ей противозачаточные пилюли.
– Что, очередная свара кухарки и Сатурнино?
– Нет, это насчет Альфонсо. – Хустиниана понизила голос, словно мальчик, сидевший сейчас в своей далекой гимназии, мог услышать ее, и изобразила слегка преувеличенное смущение. – Вчера вечером я его поймала… Только вы ему не говорите… Если Фончито узнает, что я вам сказала, он меня убьет. Донью Лукрецию забавляли эти ужимки и экивоки, которыми Хустиниана неизменно сопровождала каждый свой рассказ.
– Где ты его поймала? На чем поймала?
– Он за вами подсматривал.
Донья Лукреция, инстинктивно угадывая то, что услышит сейчас, насторожилась. Хустиниана, смутившись по-настоящему, показывала на потолок туалетной комнаты.
– Он же мог свалиться оттуда и разбиться насмерть, – зашептала она, вращая глазами. – Потому я и решилась вам сказать. Стала его бранить, а он мне отвечает, что это уже не в первый раз. Он часто залезает на крышу и подсматривает за вами.
– Что?
– То, что слышала, – с отчаянным вызовом заявил мальчик. – И буду залезать, пусть даже упаду и расшибусь, так и знай.
– Да ты с ума сошел, Фончито. То, что ты делаешь, – это очень плохо, это никуда не годится. Что бы сказал дон Ригоберто, если б узнал, что ты подсматриваешь за своей мачехой, когда она купается! Знаешь, как бы он рассердился и какую трепку тебе задал! И потом, ты ведь и впрямь можешь сверзиться оттуда, посмотри, как высоко.
– Подумаешь! – отвечал мальчик, в глазах которого сверкнула решимость, но сейчас же утих и, пожав плечами, спросил умильным тоном: – А как папа узнает? Ты ему скажешь?
– Я никому ничего не скажу, если ты пообещаешь мне, что больше так делать не будешь.
– Нет, Хустита, этого я тебе пообещать не могу, – печально проговорил он. – Я никогда не обещаю того, что не могу выполнить.
– А может быть, ты все это сама сочинила? Воображение разыгралось? – пробормотала донья Лукреция. Она не знала, смеяться ей или сердиться.
– Ох, сударыня, знаете, сколько я сомневалась, пока собралась с духом все вам рассказать. Фончито – он ведь такой славный, я его очень люблю. Я потому только, что он ведь правда свалится оттуда.
Донья Лукреция попыталась было представить себе мальчика, притаившегося, как зверек, на крыше, – и не смогла.