Изменить стиль страницы

Кто-то просит послать охрану в разрушаемую помещичью усадьбу: тоже-де памятник и тоже старина.

И сейчас же О. Брик*:

— Помещики были богаты, от этого их усадьбы — памятники искусства. Помещики существуют давно, поэтому их искусство старо. Защищать памятники старины — защищать помещиков. Долой!

Мнение академической части гениально подытожил писатель Федор Сологуб*. Он сказал:

— Революции разрушают памятники искусств. Надо запретить революции в городах, богатых памятниками, как, например, Петербург. Пускай воюют где-нибудь за чертой и только победители входят в город.

Есть легенда, твердимая часто и сейчас: де футуристы захватили власть над искусством. Причем слово «захватили» рассматривалось как обида, нанесенная деятелям старого искусства.

Захватили, мол, грубостью и нахальством, и скромные цветочки душ старых эстетов, готовые распуститься навстречу революции, были смяты. (Распустились только лет через пять разными ак-ахррами.*)

Искусство захватить нельзя (оно — воздух), но я все же интересуюсь:

Что для рабочего клуба выросло из Сологуба?

Кабачок-подвал «Бродячая собака»* перешел в «Привал комедиантов»*.

Но собаки все же сюда заворачивали.

Перед Октябрьской я всегда видел у самой эстрады Савинкова, Кузьмина*. Они слушали. На эстраде распевал частушечный хор Евреинова*.

Четвертной лежит билет,
А поднять охоты нет.
Для ча этот мне билет,
Если в лавке хлеба нет?!

К привалу стали приваливаться остатки фешенебельного и богатого Петербурга. В такт какой-то разухабистой музычке я сделал двустишие.

Ешь ананасы, рябчиков жуй,
День твой последний приходит, буржуй.

Это двустишие стало моим любимейшим стихом: петербургские газеты первых дней Октября писали, что матросы шли на Зимний, напевая какую-то песенку:

Ешь ананасы… и т. д.

Конечно, этой литературой не ограничилась связь футуристов с массой, делавшей революцию. С первых дней семнадцатилетняя коммунистка Выборгского района Муся Натансон* стала водить нас через пустыри, мосты и груды железного лома по клубам, заводам Выборгского и Василеостровского районов.

Я читал все, что у меня было; главным образом — «Поэтохронику», «Левый», «Войну и мир» и сатириконские вещи.

Полонских* между нами никаких не было, поэтому все всё понимали.

Начались первые попытки агитпоэзии. К годовщине Октября (1918 г.) была издана ИЗО папка одноцветных плакатов под названием: «Герои и жертвы революции»*. Рисунки с частушечными подписями. Помню:

Генерал:

И честь никто не отдает,
и нет суконца алова,
рабочему на флаг пошла
подкладка генералова.

Банкир:

Долю не найдешь другую
тяжелей банкирочной…
Встал, селедками торгуя,
на углу у Кирочной.

Это — жертвы.

Герои — матрос, рабочий, железнодорожник, красноармеец:

То, что знамя красное рдеется, —
дело руки красногвардейца.

У меня этой папки нет. Сохранилась ли она у кого-нибудь?

Эта папка развилась в будущем во весь революционный плакат. Для нас — главным образом в «Окна сатиры РОСТА»*.

Окна РОСТА — фантастическая вещь. Это обслуживание горстью художников, вручную, стопятидесятимиллионного народища.

Это телеграфные вести, моментально переделанные в плакат, это декреты, сейчас же распубликованные частушкой.

Эстрадный характер поэзии, «заборный» характер* — это не только отсутствие бумаги, это бешеный темп революции, за которым не могла угнаться печатная техника.

Это новая форма, введенная непосредственно жизнью. Это огромные (постепенно перешедшие на размножение трафаретом) листы, развешиваемые по вокзалам, фронтовым агитпунктам, огромным витринам пустых магазинов.

Это те плакаты, которые перед боем смотрели красноармейцы, идущие в атаку, идущие не с молитвой, а с распевом частушек. Этот тот «изустный период российской литературы», на который сейчас пофыркивают и от которого отплевываются всякие Лежневы*.

Я помню замирание этой работы.

Пришел расклейщик, толстенький Михайлов, и сообщил:

— У Елисеева запрещают вывешивать* — там теперь магазин открывается.

И долго еще виднелись по Москве дамские головки и текст киноафиш, выделанный нашими ростинскими трафаретчиками.

О качестве работы судите сами. Количество ее было непомерно. У меня комната на Лубянском проезде; я работал в ней часов до двух ночи и ложился спать, подложив под голову не подушку, а простое полено, — это для того, чтобы не проспать и успеть вовремя обвести тушью ресницы разным Юденичам и Деникиным*. Вся эта работа, кроме одиноких листов в Музее революции, конечно, погибла. Эти подписи делались в подавляющем количестве мною. Отдельные подписи О. Брика (о картошке: «Товарищи, очень неприятно: на картошке появились пятна»), Риты Райт (о прививке оспы) и Вольпина*.

Было много у меня и хороших и популярных стихов — они не вошли ни в одно собрание сочинений.

Например:

Мчит Пилсудский, пыль столбом*,
звон идет от марша.
Разобьется глупым лбом
об коммуну маршал.

Или:

Тот, кто уголь спер — и шасть*,
всех бандитов гаже:
все равно, что обокрасть
самого себя же…

и т. д.

Или:

Побывал у Дутова*,
Матушки!
Отпустили вздутого,
Батюшки!..