Она и сама, злополучное создание — как мысленно себя обозвала, — она и сама бесстыдно рыскала по Стрэнду, правда, не для того, чтобы из самоуважения раздувать свою личность и собирать нечаянный урожай. Она рыскала, чтобы собирать сведения о Бидел-Маффете, чтобы находиться вблизи «специальных» и «экстренных», и еще — нет, она не закрывала на это глаза — лелеять дарованную обстоятельствами близость с Говардом Байтом. Благословенный случай закрывать глаза выпадал ей не часто — она прекрасно понимала, какое место, при теперешнем ее отношении к сему молодому человеку, тот занимает в ее жизни и что она просто не может его не видеть. Она, разумеется, покончила с ним, если он виновен в смерти Бидела, а с каждым часом общее мнение все больше склонялось в пользу предположения о какой-то страшной, пока еще не раскрытой катастрофе, разразившейся в мрачных безднах, — хотя и, возможно, как писали в газетах, «по мотивам», которые ни теоретики, высказывавшиеся на страницах прессы, ни умные головы, полемизировавшие в клубах, где сейчас вовсю заключались пари, не умели установить. Да, Мод покончила с ним — несомненно, но — и тут тоже не могло быть сомнений — еще не покончила с необходимостью доказать, как решительно она с ним покончила. Иными словами, подходя с другого конца, она приберегала свои сокровища, оставляла их на черный день. К тому же она сдерживалась — быть может, полусознательно — в силу еще одного соображения: ее отношения с Мортимером Маршалом приняли несколько угрожающий оборот; она, краснея, спрашивала себя, какое впечатление тот вынес из общения с ней, и в итоге пришла к тягостному заключению, что, даже если этот честолюбец верит им, необходимо поставить предел его вере, о чем она и сообщила своему другу. Он все-таки был ее другом — что бы там ни произошло; и существует много такого, чего, даже когда речь идет о столь путаном характере, она не может позволить ему предположить. Нелегкое это дело, скажем прямо, задавать себе вопрос: а не выглядишь ли ты, Мод Блэнди, в глазах здравомыслящих людей девицей, заигрывающей с мужчинами?

При мысли об этом она увидела себя словно отраженной в каком-то гротескном рефлекторе, в огромном кривом зеркале, искажавшем и обесцвечивающем. Оно превращало ее — горе-обольстительницу — в откровенное посмешище, и она, девушка честная и чистая, не испытывала к себе и фана жалости, которая сняла бы привкус горечи, усушила бы на дюйм округлости лица, от чего оно только выиграло бы, прибавило дюйм в тех местах, где это было бы весьма кстати. Короче говоря, не питая никаких иллюзий на собственный счет, свободная от них до такой степени свободы, что полностью все сознавала, хотя и не знала, как себе помочь, поскольку шляпки, юбки и ботинки ее не украшают, как и нос, рот, цвет лица, а главное, фигура, без малейшего намека на пикантность, — она краснела, пронзенная мыслью, что ее молодой человек мог подумать, будто она козыряла перед ним своей победой. Что до ухаживаний ее другого молодого человека, так разве его ненасытная жажда относилась к ней, а не к ее связям, о которых он составил себе ложное представление? Теперь она была готова оправдываться тем, что хвалилась перед Байтом в шутку — хотя, конечно, глупо разуверять его как раз в тот момент, когда ей, как никогда, выгодно, чтобы он думал об этом, что ему угодно. Единственное, чего ей не хотелось, — чтобы он думал, будто Мортимер Маршал, или кто другой на свете, считает, что ей присуще «вечно женственное». Меньше всего ей хотелось быть вынужденной спросить Байта в лоб: «Значит, по-твоему, я, если дойдет до…» — и нетрудно понять почему. Зачем, чтобы он думал, будто она считает себя способной обольщать или поддаваться обольщению, — правда, пока длится их размолвка, он вряд ли станет предаваться подобным размышлениям. И уж наверное, не стоит напоминать ему, что она лишь хотела его подразнить, потому что это, прежде всего, опять-таки навело бы его на мысль, будто она пытается (вопреки тому, что говорит зеркало) прибегать к женским уловкам — возможно даже, пускала их в ход, завтракая в шикарных апартаментах со всякими напористыми особами, и потому что, во-вторых, это выглядело бы так, будто она провоцирует его возобновить свое предложение.

Далее и более всего ее одолевало одно сомнение, которое уже само по себе взывало к осмотрительности, из-за чего она, в ее нынешнем смятенном состоянии, чувствовала себя крайне неуютно: теперь, задним числом, она испугалась, не вела ли она себя глупо. Не присутствовал ли в ее разговорах с Байтом о Маршале этакий налет уверенности в открывающихся перед ней возможностях, этакая бурная восторженность? Не доставляло ли ей удовольствие думать, что этот оболтус Мортимер и впрямь к ней льнет, и не имела ли она на него — в мыслях — кое-какие виды, заполняя будущее картинами забавных с ним отношений? Она, конечно же, считала все это забавным, но разве таким уж невозможным, немыслимым? Немыслимым это стало теперь, и в глубине души она понимала, каков механизм происшедшей с ней перемены. Он был непростым, этот механизм, — но что есть, то есть; оболтус стал ей нестерпим именно потому, что она ожесточилась против Байта. Байт не был оболтусом, и тем досаднее, что он воздвиг между ними стену. В эту стену она и утыкалась все эти дни. И она никуда не девалась, эта стена, — Мод не могла дать себе ясный отчет почему, не могла объяснить, что же такого ее сотоварищ сделал дурного и по какой шкале он поступил дурно, очень дурно — как ни верти, она не могла через это перешагнуть, что, впрочем, лишь доказывало, как сильно она, спотыкаясь, старалась. И этим ее усилиям был принесен в жертву автор «Корисанды» — на чем мы, пожалуй, можем остановиться. Но не бедняжка Мод. Ее поражала, поражала и неизменно притягивала таинственность и двусмысленность в проявлении некоторых ее импульсов — непроглядная тьма, окружавшая их слияния, противостояния, непоследовательность, непредсказуемость. Она даже, страшно сказать, поступилась своей прямолинейностью — отличавшей ее, она чувствовала, не меньше, чем Эджвер-Род и Мейда-Вейл,[38] — и вела себя с недопустимой непоследовательностью — и это на неистовом Стрэнде, где, как ни в одном другом месте, надо под угрозой копыт и колес мгновенно решать, переходить или нет. У нее бывали минуты, когда, стоя перед витриной и не видя ее, она чувствовала, как невысказанное наваливается на нее тяжким грузом. Однажды она сказала Говарду, что ей всех жаль, и в эти минуты, волнуясь и беспокоясь за Байта, жалела его: он жил в страшном напряжении, которому не видно было конца.

Все до крайности смешалось и перепуталось — каждый обретался в своем углу, каждый со своей неразрешимой бедой. Она — в своей Килбурнии, ее приятель — где его только не носило? — везде и всюду; миссис Чёрнер, при всех своих нижних юбках и мраморных ваннах, в собственном доме на краю Парк-Лейн; а что касается Бидел-Маффета, одному Богу известно, где. И это делало всю историю совершенно непостижимой: бедняга, надо полагать, был готов прозакладывать собственную голову, если только она еще оставалась у него на плечах, чтобы найти щель, где бы он мог затаиться; он, как нетрудно догадаться, рыскал по Европе в поисках такой щели, недоступной для прессы, и где он, возможно, уже отдал Богу душу — что еще к этому времени оставалось предположить? — обретя в смерти единственную возможность не видеть, не слышать, не знать, а еще лучше, чтобы о нем не знали, не видели его и не слышали. Ну, а пока он пребывал где-то там, упокоенный единственным упокоением, в Лондоне крутился Мортимер Маршал, не ведавший ни страха, ни сомнений, ни реальной жизни и столь сильно жаждавший быть упомянутым в тех же или иных ежедневных листках, в том же или несколько меньшем масштабе, что, напрочь ослепленный этим желанием, был совершенно не в состоянии извлечь нагляднейшего урока и рвался усесться в ладью, где кормчим был остерегающий призрак. Именно эта полная слепота, кроме всего прочего, и превращала его домогательства в мрачный фарс, во что Байт не замедлил ткнуть пальцем, назвав автора «Корисанды» кандидатом на роль премьера в следующей комедии, сиречь трагедии. Но не полюбоваться этим зрелищем было просто невозможно, и Мод не отказала себе в удовольствии насладиться им до конца.

вернуться

38

Улицы в северо-западной части Лондона.