Таково было решение инсургентов, объявленное мне вожаками восстания в тот момент, когда они явились отпереть дверь моей тюрьмы, уже после того, как их жены и дети и все их богатства были на бриге, готовившемся поднять якорь и выйти в открытое море. Я был так слаб и изнурен этим продолжительным заключением, что не имел даже силы протестовать или возражать хотя бы единым словом.
На другой день я чувствовал себя немного лучше, потому что имел возможность дышать свежим воздухом. С большим трудом я взобрался на вершину холма и увидел удалявшийся бриг, уже едва приметный на дальнем горизонте.
Итак, я здесь, на этом острове, вторично так же одинок, как некогда, и хотя тогда я не имел ни крова, ни одежды, ни постели, но надежда когда-нибудь вернуться в среду цивилизованных людей никогда не оставляла меня в ту пору, потому что я был молод, силен и здоров, а теперь я стар, хил и слаб, и хотя у меня много белья и одежды, хотя у меня прекрасная постель и богатые прииски золотой руды, я не питаю уже никаких надежд и знаю, что люди, покинувшие меня здесь, не вернутся сюда, если бы даже и захотели. Всего вероятнее, что все они погибли вместе со своими богатствами в первую бурю, так как все матросы были людьми несведущими и даже прибывшие со мной офицеры были настолько невежественны, что не сумели бы определить своего местоположения, не то что найти путь в Европу.
Свет навсегда не только не будет знать о моем существовании, но, вероятно, сочтет за пустой вымысел и саму мою повесть, и мой остров.
А между тем все это правда, и я действительно теперь на своем острове и дрожащей рукой дописываю последние строки моего рассказа и исповеди, один, один навек, так как конец мой близок…
Я чувствую приближение смерти, чувствую, как жизнь уходит… как чувства мои притупляются, органы перестают действовать… аппетита совершенно нет… Скоро сердце уж перестанет биться и тогда… близок час освобождения…»
На этом прерывалась рукопись, и благодаря присутствию здесь этой мумии самого автора этих строк, они получали в глазах праправнуков этого несчастного человека такую, можно сказать, осязательную реальность, что не только Флорри, но и Чандос расплакались над ними, и сам господин Глоаген был глубоко растроган.
Мысленно он благословлял эту рукопись, как незаменимый при данных условиях талисман, помогший отвлечь молодежь от мысли о грозящей им страшной смерти в этом же самом подземелье, где скончался около двух веков тому назад их знаменитый предок.
Переписка этой рукописи заняла очень много времени и было уже около одиннадцати часов ночи, когда господин Глоаген уговорил, наконец, свою племянницу расположиться на кровати с балдахином, между тем, как сам он и Чандос1 расположились на креслах.
Затем старик задул свечу и злорадный зверский взгляд Рана не мог уже ничего различить во мраке грота, и он, наконец, решился затворить маленькое окошечко, прорезанное в верхней половине двери, сквозь которое он, как ядовитый паук из угла, наблюдал за своими несчастными жертвами.
ГЛАВА XXI. Поль-Луи здесь!
Был уже яркий день, когда наши заключенные проснулись, но в гроте было совершенно темно. Когда зажгли свечу и взглянули на часы, то оказалось, что было более девяти часов утра. Легкие схватки в желудке давали знать, что настало время завтракать, и так как они накануне уже не обедали, то потребность эта ощущалась еще сильнее.
— Мы, конечно, не можем рассчитывать на то, чтобы наш предок приберег для нас кое-какие съестные припасы в своем буфете, — сказал Чандос, приближаясь с слабой надеждой в душе к дубовому резному поставцу, уставленному серебряной посудой. Распахнув дверцы шкафчиков, Чандос нашел на полках нечто такое, что когда-то было плодами или мясом, но теперь было совершенно неузнаваемо. Хрустальные графины были также пусты. Немного разочарованный, он обратился к библиотечному шкафу и со свойственным ему благодушием воскликнул: «Ну что ж, за неимением бифштексов, мы погрызем старые книги, хотя самый ничтожный кусочек ветчины был бы теперь гораздо больше кстати, чем самая грузная из книг. Не так ли, Флорри? Скажи, ты голодна?»
— Не то что голодна, но я была бы не прочь позавтракать, впрочем, весьма возможно, что это одно воображение, со мной не раз случалось где-нибудь в дороге или же на экскурсии в горах: как только знаешь, что поесть негде, так почему-то сразу является аппетит, быть может, и теперь происходит то же самое.
— Ну, что касается меня, то я вполне убежден в том, что это не воображение. Я съел бы целый бараний окорок с кровью, с хорошо обжаренной картошкой. Что ты скажешь на это, Флорри?
— Я предпочла бы без крови, хорошо прожаренный!
— Хм! Как это глупо в самом деле, что этот негодяй Рана вздумал препятствовать осуществлению такой скромной мечты. Эй, Рана, старая каналья! Что ты там делаешь в своей берлоге? — спрашивал Чандос, ударяя кулаком, как бы шутя, в дверь. Окошечко вверху двери отворилось, и голова Раны, с аппетитом жующая какой-то сочный плод, показалась и приблизилась к форточке, как бы желая заставить заключенных лучше видеть движение его могучих челюстей и тем самым возбудить в них сильнее потребность есть.
Но прежде чем он успел сообразить что-либо, Чандос схватил его за волосы и пытался продернуть его голову в отверстие форточки в дверях. Но это не могло ему удасться, потому что отверстие было слишком мало, и голова Раны не проходила. Отчаянным усилием рванулся афганец и в руках Чандоса остались только два кровавых клочка черных волос. Чандос ожидал, что вот распахнется дверь, и взбешенный тюремщик набросится на него; он искал какое-нибудь оружие, как вдруг заметил на полу заступ, который он носил с собой во все свои экспедиции, и тотчас же вооружился им.
Но он ошибся, Рана не шевелился, вероятно, у него не было под рукой никакого оружия, или же он хотел до конца оставаться верным требованиям своей секты и уморить своих врагов голодом, не коснувшись их пальцем. Чандос положительно был вне себя от бешенства, искал, чем можно было запустить в своего врага, но ничего подходящего не было в гроте.
— Эх, если бы было у нас ружье или револьвер, я бы разом уложил его, как собаку! Ах, вот что! У меня появилась блестящая мысль, я подожгу эту дверь. И тогда мы втроем набросимся на этого негодяя и задушим его.
И он принялся поджигать свечою тяжелую дубовую дверь, но после получаса тщетных усилий едва лишь подкоптился нижний край. Очевидно, и огонь не брал этого старого дуба, твердого, как кость.
— Можно попробовать прорыть туннель и таким образом найти выход, — сказала Флорри.
Чандос, не долго думая, тотчас же принялся за работу, но на глубине двух-трех вершков уже наткнулся на скалу, на тот же золотоносный кварц, из которого состоял и сам грот. Вдруг Чандоса озарила блестящая мысль.
— Дядя, — сказал он, — вы очень дорожите этой золотой пластинкой?
— Зраимфом? Да, конечно, я дорожу ею, но не настолько, чтобы не мог пожертвовать, если нужно!
— Если так, то дайте мне ее сюда, я полагаю, что сумею образумить этого зверя.
Господин Глоаген достал из кармана драгоценную пластинку и не без сожаления вручил ее племяннику, который тотчас же подошел к форточке и крикнул:
— Смотри, Рана, видишь ты эту золотую пластинку, которую ты называешь зраимф и считаешь одаренной сверхъестественной силой, приписывая ей качества талисмана! Так знай, что если ты не доставишь мне сейчас же пищи для моей сестры, то как Бог свят, не будь я Чандос Робинзон, если я на твоих же глазах не изломаю ее и не изотру в порошок под ногами.
Лицо Раны вдруг сделалось мертвенно-бледным, глаза стали метать молнии. Зраимф, изломанный на куски на его глазах! Подобная мысль приводила его в такой ужас, что он чувствовал себя точно парализованным. Он не знал, на что ему решиться, не знал, что ответить.
1
Мы здесь произносим Чандос, согласно английской транскрипции; по-французски же это имя должно произноситься Шандо.