Изменить стиль страницы

А в театре Синельникова произошел переворот и, как всегда, не без участия артистов, клявшихся в любви к Николаю Николаевичу. В результате он ушел из театра. На этот раз навсегда. Из Киева прислали нового режиссера, Леся Курбаса, которого в ту пору все называли украинским Мейерхольдом.

В 1937 году Курбас был арестован и вскоре расстрелян. В начале шестидесятых советская культурная общественность узнала, что он был выдающимся советским украинским режиссером.

Синельников незадолго до ухода из театра побывал в Москве на спектакле Мейерхольда «Лес». Когда он вернулся, его спросили, какое впечатление произвел на него спектакль, вызвавший невероятную полемику. Синельников в ответ произнес два слова:

— Пора помирать.

В начале апреля 1928 года Резникова торжественно объявила Клаве, что скоро они едут в Ленинград. Шульженко до той поры дальше Харьковской губернии никуда не ездила, и радость перемежалась со страхом — оторваться от дома, родителей, от Григорьева, от родного города, где все близко, дорого, знакомо. С Григорьевым последние месяцы она виделась редко и потому снова жила на Москалевке. Григорьев подолгу исчезал из города, говорил, что ездил в Сибирь и что с картами покончено. Однажды признался, что хочет уехать на строительство Магнитки. Клава смотрела на его длинные тонкие пальцы и не верила. Отношения у них были ровные и какие-то… угрожающе спокойные. Однажды он ей сказал:

— Несерьезно все это.

— Что именно?

— Да все, что ты делаешь, что поешь. Посмотри, что крутом делается! Все вокруг меняется — каждый день, каждый час.

— И что же? — Клава растерялась.

— Да скоро все эти твои песенки никому не будут нужны. Эстрада отомрет, театр — тоже. Останется кинематограф. Он заменит все. И литературу тоже.

— Ну, значит, и я умру тогда, — вздохнула Клава.

— Поедем со мной, — серьезно сказал Григорьев.

— Нет. Я еду в Ленинград… Знаешь что, Григорьев… Пойдем распишемся.

Григорьев смотрел на нее и чувствовал, что она этого хочет. И что если он сейчас скажет «нет», он ее потеряет навсегда.

— Вот ты вернешься из Ленинграда, я с Урала, вот тогда… А это тебе, — и он протянул ей широкое обручальное кольцо.

— Ой!.. Откуда у тебя это?

— Не беспокойся. Купил у Катаринских. Можешь проверить.

— Григорьев! Какой же ты! — жарко шептала Клава, целуя его. — Я люблю тебя.

— Я знаю. Если ты меня бросишь, я застрелюсь. Не думай, что я тебя пугаю или шантажирую. Я просто убью себя. Мне здесь без тебя делать нечего.

— Я тебя не брошу, мой Григорьев, ни-ко-гда! Только ты люби меня всегда, а я тебя никому не отдам. Ты мне веришь?

Пожалуй, еще никогда у них не было такой изумительной ночи, как та последняя, перед отъездом в Ленинград. Каждый из них верил, что впереди их ждет долгое счастливое будущее, и не хотелось думать, как много их разделяет и какие им предстоит пережить испытания, от которых рушатся любовь, семья, жизнь, наконец…

Шульженко носила обручальное кольцо на пальце левой руки. В те времена это было таким же вызовом, как мужские галстуки или танец фокстрот. Но ей нравилось, и на вопросы знакомых она, скромно потупив свои голубые глаза, каждый раз отвечала:

— Нет, мы просто обручены.

За день до отъезда она решила навестить хворающего Николая Николаевича Синельникова. Клава пришла на Садово-Куликовскую без предупреждения. Домработница просила подождать, «пока им доложат». Через некоторое время Клава поднялась на третий этаж особняка. Синельников сидел в кресле за гигантским столом в огромной, метров сорок пять, комнате. Здесь Клава часто бывала, когда Синельников приглашал артистов репетировать у него дома.

Был пасмурный день, сквозь большое овальное окно, которое как бы опиралось о пол, проникало совсем мало света. В комнате было темно, но все равно Клава рассмотрела, как постарел Синельников. Заметив ее взгляд, он усмехнулся в седые усы:

— Что, сильно сдал? Сам знаю. Семьдесят четвертый пошел… Каждое утро благодарю Бога за новый день. Однако сейчас о Боге нельзя вслух говорить, не так ли?

— Я завтра в Ленинград уезжаю, Николай Николаевич… Вместе с Елизаветой Анисимовной.

Синельников молчал. Клава вздохнула. Молчание затягивалось, но, удивительное дело, оно не было ей в тягость.

— Ну что ж… Ты у театра взяла все, что могла. Он тебе больше не нужен. Полагаю, и ты театру — тоже. Оперетка — не для тебя. У тебя должен быть свой театр, театр твоей песни… Зря ты обидела Влада Нелли…

«Надо же, два года прошло, а он помнит», — подумала Клава.

— Я извинилась…

— Я знаю, но…

Синельников замолчал, так и не сказав, что он думал.

— Ну вот что, милая… Не увлекайся этими «Октябрями».

Клава смотрела на него, широко раскрыв глаза.

— Да-да… За октябрями — ноябри, и так далее. Поменьше приседай перед ними. Не заискивай. А то возьмут за горло и не отпустят. Ничего у них не проси. Придет время — сами все дадут. Все, что тебе будет нужно.

Клава чувствовала: то, что он говорит, очень важно для Синельникова. А смысл сказанного она поняла много-много позже.

— Как вы, Николай Николаевич?

— А я что? Пишу вот книгу, может, молодым пригодится… Стар стал, многое не понимаю. Лесь Курбас… Талантливый, черт, но выкрутасы эти, похлеще Всеволода Эмильевича.

— Мне нравится, очень современно, — осмелела Шульженко.

— Возможно, возможно… Приходит время, когда надо подвинуться. Время, Клавочка, летит быстро. Не успеешь оглянуться, и у тебя будет так же. Так вот: надо, чтобы твой плуг вспахивал глубоко и работал долго… Тогда не страшно стареть, не так горько отходить в сторону. Круговорот. Не робей перед Петроградом (он, как все старые люди, еще не мог привыкнуть к Ленинграду). Будь смелой, но без нахальства. Потом жизнь сама все расставит на свои места.

«Или смерть», — некстати подумала Клава.

— Или смерть, — улыбнулся Синельников, словно прочитав ее мысли. — Хороший дом мне оставил товарищ Петровский. Спасибо ему. Помру вот, отнимут, как пить дать отнимут…

Но Синельников ошибся. После его смерти в 1939 году постановлением Правительства Украинской ССР дом был оставлен в вечное пользование семье Синельникова. Во время войны немцы дважды входили в Харьков и дважды оставляли его, взрывая за собой все, что можно было уничтожить. Но дом уцелел, и сейчас, в 97-м году, когда пишутся эти строки, третий этаж с шестью комнатами, в том числе и знаменитым репетиционным залом, занимает его внук, которому уже за 80…

Глава 7

Ленинград ошеломил Клавдию. Он встретил ее и Резникову весьма неприветливо. Низкие тучи цеплялись за адмиралтейский шпиль, то и дело начинал накрапывать дождь. С Невы дул ветер.

Резникова, которой очень хотелось, чтобы Клаве город понравился, все ободряла приунывшую Шульженко. Они остановились в просторной квартире подруги Резниковой. Елизавета Анисимовна спешила познакомить Клаву с городом. И чем больше Клава узнавала Ленинград, тем более ощущала, что Харьков сжимался наподобие шагреневой кожи. По наивности и отсутствию сравнений она полагала, что такой бурной культурной жизни, как в ее родном городе, нигде нет.

Но Ленинград!.. Такие имена, такие музеи и новое диво, о котором в Харькове только начинали говорить, — мюзик-холл! Ленинград жил своей самодостаточной жизнью, и приезжему казалось, что городу нет дела до прочих, что, в общем, было справедливо.

Клава не на шутку струсила. Одно дело быть популярной на Москалевке и совсем другое — проявить себя в огромном холодном и немного надменном городе.

Еще одно новшество поразило Клаву. В кинотеатрах перед началом демонстрации фильма был небольшой, в несколько номеров концерт. Ленинградцы очень любили такую форму программы. В крупных кинотеатрах выступали артисты «с именами», зачастую зрители шли больше на концерт, чем на фильм. По понедельникам сеансов вообще не было. По вечерам устраивались концертные программы, они шли так же, как и киносеансы, и самое удивительное — не повторялись.