Тут Черницкая кончила собирать пышную оборку, повесила ее на ручки кресла и начала старательно теребить иглой концы широкой муаровой ленты. От прикосновения иглы материя шелестела, часы над сундуком пробили час, из гостиной снова понеслись, умолкнувшие было, звуки виолончели и рояля, словно слившиеся в страстном объятии.
— А потом? Что было потом? — послышался нетерпеливый, тревожный шепот девочки.
Эльфа не интересовал конец сказки, он уснул на руках у Хельки.
— Потом… не помню уже, как и отчего, но только попугай ей очень наскучил… и его отправили в гардеробную. В гардеробной он затосковал, перестал есть, заболел и подох. Но пани совсем его не жалела, у нее была красивая собачка…
— Знаю! Я уже все знаю! — вдруг вскричала Хеля.
— Что ты знаешь?
— Конец сказки.
— Ну, так расскажи.
— И собачку потом отправили в гардеробную…
— А потом?
— Потом была девочка…
— И что же?
— Пани девочку любила…
— А потом, — перебила ее Черницкая, — пани встретила одного знаменитого музыканта…
— И девочку отправили в гардеробную!
Последние слова Хеля произнесла чуть слышным шепотом. Черницкая, подняв глаза от лоскутьев муара, увидела, как изменилось лицо девочки. Маленькое, с правильными красивыми чертами, оно было в эту минуту белым как полотно, по щекам двумя струйками тихо лились слезы, а огромные синие заплаканные глаза были устремлены на кастеляншу с немым и, казалось, безграничным изумлением. Девочка поняла сказку, но все еще не переставала удивляться…
Черницкая снова часто заморгала глазами. Потом встала и подняла девочку со скамеечки.
— Ну, — сказала она, — хватит и сказок, и слез, и сидения по ночам… Так ведь и заболеть можно… Ложись спать!
Она раздела совсем покорную Хелю и уложила в постель. Девочка притихла и вопросительно смотрела на нее. Потом Черницкая взяла Эльфа, который улегся на скамеечке, и, должно быть в виде утешения, положила его к Хеле на одеяло. Склонившись над кроваткой, Черницкая прикоснулась сухими тонкими губами ко лбу девочки.
— Ну, — сказала она, — ничего не поделаешь! Не видел от меня зла попугай, не видел зла Эльф, не увидишь и ты, пока будешь здесь. Спи!
Заслонив легкой красивой ширмой детскую кровать от света лампы, она снова села за стол и начала строчить на машине белый муслин. Худые, проворные руки быстро вертели ручку, и машина стучала до тех пор, пока заспанный лакей в передней не запер двери за уходившим гостем. На дворе уже брезжил поздний осенний рассвет. Из спальни пани Эвелины раздался звонок. Черницкая вскочила и, протирая утомленные ночной работой глаза, торопливо выбежала из комнаты.
После отъезда из Онгрода знаменитого артиста Эвелина снова отправилась за границу. С тех пор прошло полгода. Мелкий частый мартовский дождь беззвучно падал с пепельно-серого неба, и хотя до наступления сумерек оставался еще добрый час, в маленькой низенькой лачуге каменщика Яна уже совсем стемнело.
В этот хмурый, дождливый весенний день два маленькие окошка, расположенные почти у самой земли, скупо освещали довольно просторную комнату с низким бревенчатым потолком и глиняным полом. Стены ее были покрыты почерневшей, потрескавшейся штукатуркой. Большая печь, в которой пекли хлеб и варили обед, занимала почти четвертую часть комнаты. Печь была огромная, но от старых, низких и тонких стен отдавало накопленной за зиму плесенью и сыростью. Вдоль стен стояли лавки, столы, несколько стульев из некрашеного дерева, комод, а на нем картинки с изображениями святых, два топчана, кадка с водой и бочонок с квашеной капустой, а рядом с печкой — низкая и узкая дверка, которая вела в комнатушку, служившую спальней хозяевам.
В большой комнате семья каменщика собиралась ужинать. Ян, рослый, широкоплечий мужчина с густой шапкой жестких, как щетина, волос, только что вернулся с работы. Сняв рабочий фартук, облепленный глиной и известкой, он умыл в лохани лицо и руки и, оставшись в жилетке, из которой виднелись рукава холщовой рубахи, сел за стол у стены. Его жена, босая, в короткой юбке и платке, повязанном крест-накрест на груди, с толстой, растрепанной косой, болтавшейся вдоль спины, развела в бездонной глубине печи огонь и варила похлебку. На топчане у стены сидели и громко разговаривали дети. Их было трое: мальчик лет двенадцати, коренастый и крепкий, с такой же жесткой и густой, как у отца, шевелюрой, и две девочки лет восьми и десяти, босые, в длинных, до полу, платьицах, худенькие, но румяные. Они хохотали на всю комнату. Рассмешил их Вицек: полулежа на топчане, он выделывал ногами замысловатые фигуры и рассказывал про свои приключения в начальной школе, которую посещал первый год. Пока Янова не развела огонь в печи, могло показаться, что в комнате, кроме родителей и троих ребятишек, никого больше нет. Но когда отблеск пламени осветил противоположный угол комнаты, обнаружилось еще одно человеческое существо, сидевшее на другом топчане: то была девочка лет десяти. Мерцающий отблеск огня, едва достигавший этого угла, слабо освещал ее. Но все же можно было разглядеть, что она сидит на топчане, поджав ноги, забившись в угол и зябко съежившись. Возле нее поблескивал бронзовыми кнопками небольшой изящный чемоданчик, из которого ее маленькие, белые как полотно ручки время от времени доставали различные мелкие предметы. Потом по движениям рук нетрудно было догадаться, что съежившееся, озябшее существо долго и старательно расчесывало гребнем из слоновой кости свои волосы, в которых дрожащие языки пламени зажигали порой яркозолотые блики. Вот сверкнуло извлеченное из чемоданчика зеркальце в серебряной оправе.
— Мама! Мама! — воскликнула младшая из двух игравших на топчане девочек. — Хеля опять причесывается и глядится в зеркало…
— Она сегодня третий раз причесывается и уже два раза чистила ногти! — презрительно заметила старшая.
— Франтиха! Кукла! — добавил мальчик. — Да разве она моется, как мы, в лохани… смочит свое полотенчико в воде и водит им по лицу… Вот разобью я ее зеркальце, поглядим, что тогда будет!
И все трое, громко шлепая босыми ногами, кинулись в темный угол.
— Дай зеркальце! Дай! Дай!
Две маленькие белые ручки тихо, без малейшего сопротивления протянулись из темноты и отдали расшалившейся ватаге зеркальце в серебряной оправе. Дети схватили его, но, неудовлетворенные своей добычей, стащили с топчана английский чемоданчик из кожи и, усевшись вокруг него на полу, должно быть в сотый раз принялись рассматривать хранившиеся в нем гребешки, щетки и щеточки, мыльницы и пустые флаконы из-под духов.
Тем временем Янова, не обращая внимания на крик и смех детей, а может быть, и радуясь ему, беседовала с мужем о его работе, рассказывала о неприятностях, которые ей доставила соседка, о том, что Вицек сегодня заленился и поздно пошел в школу. Потом она поставила на стол большую миску, из которой валил пар, и позвала детей ужинать.
Приглашение не пришлось повторять дважды. Вицек и Марылька одним прыжком очутились на скамейке возле отца и с обеих сторон повисли у него на шее, Каська подскочила к столу, держась за юбку матери, которая на ходу разрезала большой каравай ржаного хлеба. Янова оглянулась.
— Хеля, — позвала она, — а ты почему не идешь есть?
Хеля сползла с топчана, и, когда она шла к столу, свет, упавший на ее хрупкую фигурку, как-то особенно рельефно выделил ее в полумраке комнаты. Худая, не по возрасту высокая, девочка была одета в голубую атласную шубку, отороченную лебяжьим пухом. Атлас еще сохранил свой блеск, но некогда белоснежная оторочка имела такой вид, словно ее вытащили из золы. Девочка выросла из шубки, она едва доходила ей до колен; длинные худые ноги в тонких, как паутинка, рваных чулках были обуты в высокие, тоже рваные ботинки на пуговицах. Вытянувшееся, худенькое лицо с огромными, глубоко запавшими глазами обрамляли огненно-золотистые волосы, старательно причесанные и перевязанные дорогой лептой. В этой низкой, полутемной лачуге, среди босых, бедно одетых ребятишек, изящная Хеля в своем наряде составляла резкий контраст с окружающей обстановкой. Это было смешное и одновременно скорбное зрелище.