Изменить стиль страницы

Чуда со связью, увы, не случилось. Мы по-прежнему продолжали жить в полном неведении о собственном ближайшем будущем, исправно сообщая на берег (а значит, и на материк, родным и близким), что в общем живы и в целом здоровы, и это было сущей правдой. Двадцатого марта мы вдруг услышали в своем впрессованном в снег домике рычание мотора, оно отчетливо доносилось через печную трубу на крыше. Мы откинули крышку люка и увидели в нескольких шагах от нас улыбающиеся лица Коли Неверова и еще двоих ребят за стеклом кабины. Меньше чем через сутки нас уже встречали на берегу.

Исследования по программе МГГ завершались, первое же судно в ту навигацию стало бы «нашим», оно увезло бы экспедицию на Большую землю. Надо было просто терпеливо ждать его, а чтобы ожидание не сделалось мучительным, мы по уши погрузились в обработку данных. Вернее сказать, собирались погрузиться — да не успели…

Экспедиционное начальство пригласило нас на базу, чтобы послушать рассказ о пятимесячной зимовке. Отчитались перед «академиками», получили желанную порцию похвал, не отказались, естественно, от обеда в неплохом Женькином исполнении и двинулись обратно на полярную станцию. Мела легкая попутная поземка, и в последний момент Женя Зингер, опасаясь, что начнется метель, дал Наташе великолепную защитную маску для лица, кожаную снаружи, меховую изнутри. Я давно поглядывал на нее с вожделением, однако та маска принадлежала лично Зингеру, «жила» на берегу и, по сути, всегда оказывалась невостребованной — мы все довольствовались полукустарными матерчатыми «намордниками», слабо предохранявшими лицо от мороза, но все же так или иначе смягчавшими ярость ветра.

На третий день после возвращения с Ледораздела начальник «Русской Гавани» Георгий Ефремович Щетинин зазвал меня после обеда к себе и, явно смущаясь, стал просить помочь гидрологу Толе Афанасьеву. Надо было выйти с ним на морской лед километра за три от зимовки и провести там, в заранее установленной палатке, цикл наблюдений — так называемую суточную гидрологическую станцию (суточные наблюдения следовало непрерывно вести на протяжении двадцати шести часов, ни минутой меньше).

— Понимаешь, Зиновий, — жалобно начал Щетинин, — положение аховое. Гидролог прибыл к нам в канун зимы и до сих пор не отнаблюдал ни одной станции, а надо чуть ли не три в сезон. То темно было, то мала мощность морского льда, то бора задувала, а теперь вроде бы и погода установилась, давление ползет вверх, светло чуть ли не ночью — только и брать сейчас суточную станцию. Уважь, прошу, мою просьбу, сходи с ним на лед. Остальные именно сейчас так заняты, что приказать работать еще и на «общественных началах» просто не могу. Конечно, Русская Гавань для таких дел плохо оборудована: нет ни специального гидрологического балка, ни рации, ни лодки, все это тысячу раз запрашивал у Диксона, ты сам знаешь. Устал ты, что и говорить, одно только скажу: это в последний раз — близится лето, работы на льду будем прекращать. Поможешь, да? Вот и умничек, спасибо тебе, знал, что не откажешь. Иди сразу к гидрологу, договаривайся, чтобы, значит, прямо с утречка и…

Я согласился, даже без особых колебаний или нежелания. Настроение после зимовки на леднике было приподнятым, двадцать шесть предстоящих часов вовсе не пугали и не удручали.

Анатолий Афанасьев приехал на зимовку поздним октябрьским пароходом, уже после того, как мы с Наташей отбыли на ледник. Поэтому я познакомился с ним лишь несколько дней назад, очутившись на берегу. Он был года на три старше, окончил в Ленинграде Высшее Арктическое училище имени адмирала Макарова и пять лет отзимовал на полярных станциях Карского моря и моря Лаптевых. Невысокого роста, молчаливый, застенчивый, он, по словам ребят, был «чудиком». Не пил ни водки, ни вина (между прочим, кажется, в этом качестве я мало чем уступал ему!), не любил шумных компаний, «ненормативной лексики», мужских пересудов о женщинах. Был холост, однако всезнайки-радисты, грубо нарушая тайну личной переписки, уже раззвонили по зимовке, что по возвращении на материк Анатолий женится на сверстнице-землячке со станции Окуловка Новгородской области.

Мы быстро договорились о завтрашнем выходе на работу. Неожиданно возник спор вокруг карабина, гидролог ни в какую не соглашался брать с собой оружие. Дескать, с нами будет десяток псов, ни один медведь и не сунется, а лишний вес в любом случае ни к чему. Я стал горячиться, рассказывать ему о «своих» медведях, он в ответ — о своих, убитых им и на зимовках (белых), и в новгородских лесах (бурых). Добавил почему-то, что сегодня же сбреет бороду и усы, которые любовно выращивал не один месяц. Мой же стаж «бородатости» исчислялся уже годами, и неудивительно, что я начал с жаром уговаривать его не бриться, на что Толя резонно заявил:

— Я ведь на материк не тороплюсь, мне еще полтора года жить здесь, тысячу раз успею отрастить. А сейчас мне бороденка просто надоела. И вот еще что, Щетинин навязывает нам спирт «для сугреву», и я, если не возражаешь, отказался — ни тебе, ни мне он не нужен, обойдемся чайком.

Так мы не взяли ни карабина, ни спирта. Господи, страшно подумать, что произошло бы, если бы не Толино железное упрямство!..

Ранним утром 24 марта я вышел из дома. Анатолий уже нетерпеливо топтался возле упряжки. На нартах лежали ящики и футляры с гидрологическими приборами, ручная лебедка, уголь для чугунной печурки, загодя установленной в палатке на льду, продукты на трое суток, разная мелочь. На нас были ватные костюмы, на ногах собачьи унты, у каждого имелось по паре теплых рукавиц, по две пары шерстяных перчаток. Когда упряжка тяжело тронулась с места, на крыльцо выбежала Наташа и протянула мне защитную маску для лица, которую ей накануне дал Женя Зингер. Я сунул маску в карман, пусть там и остается, пусть прокатится с нами до палатки и обратно, не надевать же ее в такую погоду!

Погода и впрямь была редкостная для Русской Гавани. Голубое небо, полнейший штиль, мороз под тридцать, абсолютно не ощущаемый нашими задубелыми физиономиями и надежно укутанными в шерсть и меха конечностями. Псы резво тащили нарты по льду бухты, мы столь же резво двигались рядом и уже через сорок-пятьдесят минут достигли палатки. Оставили собак у входа, покормили их, не распрягая, и дали им отдых до завтрашнего обратного рейса. Растопили печку, над пробитой во льду майной (широкой сквозной лункой) установили лебедку с тросом, к тросу прикрепили батометры для взятия образцов воды и приборы для измерения ее температуры на разных глубинах, направления и скорости морского течения.

Так началась суточная станция. Мы монотонно вращали барабан ручной лебедки, опуская и поднимая эту научную «арматуру», разливали по бутылочкам воду, добытую с разных глубин, для последующего гидрохимического анализа, разносили по таблицам цифровые результаты измерений. Все время поддерживали огонь в печи, и вовсе не ради собственного уюта — нам и без того было тепло у лебедки! — а для того, чтобы не заледенела майна, не покрылись инеем чувствительные приборы.

Раза два-три вкусно поели, Марь Иванна снарядила нас великолепно. К вечеру основательно навалилась усталость, ведь трос с тяжелым грузом на конце, облепленный довольно весомыми приборами, приходилось опускать до морского дна, метров на шестьдесят, а потом, естественно, поднимать, и так без единого перерыва, час за часом. Стали по очереди прикладываться к раскладушке, не забираясь вовнутрь спального мешка, только такое подремывание на какие-то тридцать-сорок минут не шло на пользу, да и слишком большая нагрузка ложилась на бодрствующего.

К девяти часам утра следующего дня двадцатишестичасовая вахта завершалась. Толя великодушно позволил мне забыться на полчасика, сказав, что сам обмоет приборы и уложит все снаряжение. Я мгновенно провалился в сон, но уже, как мне померещилось, через секунду проснулся от громкого Толиного крика:

— Зиновий! Беда!!

На нас обрушилась бора.

Глава восьмая

25–26 марта 1959 года

В палате занималось утро. Наступило 20 апреля, завтра заканчивались обещанные мне Павлом Иосифовичем «недельки три». А вот и он, легок на помине. Сел ко мне на кровать, чего никогда себе не позволял, и молвил одно единственное слово: