Изменить стиль страницы

Работа наша была несложной, но, как нередко повторял Сережа, «всякая экспедиция, даже подмосковная, это — тяжкий труд». Безусловно, романтика куда как благородна и сладостна, она, что бы там ни говорили скептики, не тускнеет с годами, однако любая, самая захватывающая экспедиция живет все же не романтикой, и уж, конечно, не ею одной. Мы бурили вручную скважины в мерзлоте, которую тогда еще называли вечной (через несколько лет родится громоздкий термин «многолетнемерзлые грунты», а саму науку станут называть «геокриологией»). Трое-четверо рабочих, напрягшись, словно волы или лошади, ходили по часовой стрелке вокруг бурового «снаряда», сантиметр за сантиметром вдавливая его наконечник, так называемую «ложку» со сверхпрочной победитовой коронкой, в твердокаменный льдистый монолит.

После проходки каждых двадцати-тридцати сантиметров грунта всю арматуру поднимали на поверхность, и я выковыривал содержимое «ложки» до последней крупинки, чтобы рассовать его по круглым алюминиевым баночкам-бюксам. Повторное взвешивание натурального и высушенного грунта позволяло определить количество льда в мерзлой породе. На мне лежало также подробное описание состава, цвета, слоистости грунта, я должен был без промедления определять, песок это или супесь, глина или суглинок. Без дружеских советов опытных буровиков-рабочих вряд ли бы мне удалось справиться с этим делом, хотя я успел прослушать в университете курс почвоведения, курс мерзлотоведения, пройти многочисленные учебные практики.

Большим знатоком мерзлотных премудростей был Степан Бутавтас, штатный буровой мастер Игаркской научной станции, пробуривший на своем веку не одну сотню скважин. Он — один из пяти с лишним тысяч литовцев, принудительно доставленных перед войной в Игарку после «добровольного» вхождения прибалтийских республик в дружную семью народов-братьев и сестер. Сколько их погибло на енисейском лесоповале, замерзло в зверском заполярном климате, умерло от недоедания и болезней! Лишь единицам посчастливилось устроиться более или менее сносно. Степана Бутавтаса на мерзлотной станции ценили за приветливость, добродушие и исполнительность.

Под стать ему были и двое рядовых рабочих, Горяев и Негодяев. Отменные трудяги, трезвые и совестливые люди, они обладали великим чувством человеческого достоинства, которое так и не смогли истребить в них те, кто раскулачивал их семьи на Алтае, кто выслал их в начале 30-х годов на Крайний Север, на погибель. А они взяли и не погибли!

Каждую скважину мы старались заглубить метров на пятнадцать, на что уходило по нескольку рабочих дней. Всесторонне обработав такую дырку в мерзлоте и оставив в ней висеть гирлянду термометров, мы пешком либо в лодке перебирались на другой участок, отыскивая места поразнообразнее, сменяя лесотундровый ландшафт на тундровое болото, а его — на высокий, хорошо продуваемый берег Озера. В итоге создавалась карта вечной мерзлоты обширного района, дополняемая описаниями, которые делали во время двух-трехсуточных маршрутов Сергей и Калерия. Меня, как я ни просился с ними в походы, ни разу не взяли — мое место было на скважине.

Люто донимали комары и мошка (она же гнус). Местная летающая нечисть по своей беспощадности не шла ни в какое сравнение с той, с которой мне уже пришлось свести знакомство в Хибинах. Накомарник почти не спасал: при работе на скважине долго выдержать его невозможно, начинаешь задыхаться — ведь ручное бурение требует недюжинных усилий. А стоило хотя бы на секунду сбросить его, как в твою потную пылающую физиономию вцеплялись, вгрызались, вбуравливались миллионы этих крылатых зверей!

Выручал дым костра, однако и тут имелись свои тонкости. Во-первых, крайне велика была угроза пожара, и мы-таки спалили солидный, в несколько гектаров, кусок территории. В зоне вечной мерзлоты особая опасность заключается в том, что пожар, до поры невидимый, медленно тлеет в самом верхнем, оттаявшем за лето так называемом деятельном слое — в нижней части толстой моховой подушки. Низкотемпературная мерзлота не дает огню опуститься, и пламя неудержимо распространяется по обширной площади, испепеляя наиболее ценный, жизнесодержащий верхний горизонт. А во-вторых, дым помогает лишь тогда, когда ты весь окутан им, стоит чуть развернуться, чтобы глотнуть свежего воздуха, — и тебя тотчас облепляет осатаневшее комарье, и в кружке с чаем (миске с супом либо кашей) мгновенно формируется сантиметровый слой заживо сварившихся тварей!

Ну, а уж против мошки вообще нет никаких средств. Она забирается в глубины одежд, в мельчайшие складки на теле, обкусывает локтевые суставы, ноги под коленями. Даже если бы имелись тонны диметилфталата, это вряд ли избавило бы нас от изуверских пыток, творимых гнусом.

Лежу в палате, распластанный, как лягушка, под «лампочками Ильича», жду дня операции. Привезли ко мне старушенцию-гомеопатку, но та скоренько от меня отказалась:

— Случай-то уж больно запущенный, мы такую гангрену лечить не беремся, да и хирурги, право слово, навряд ли преуспеют.

Наташа сообразила, выдворила бабулю в коридор, я и рта открыть не успел. И когда она вернулась, не наорал на нее. Она благодарно поглядела на меня, мне же захотелось зареветь, что я в итоге и проделал, впервые за время болезни. И еще проделывал потом несколько раз, не щадя ни Наташи, ни тети Сони, ни себя. «Человек слаб» — сколь дорога стала мне эта незамысловатая сентенция! И я широко пользовался ею, будто законным своим правом, будто приобретенной индульгенцией, прости, Господи, меня, закоренелого безбожника…

На Озере я получил хороший урок политграмоты. Однажды во время ужина я безапелляционно, как полагается заносчивому всезнайке-студенту, изрек что-то насчет сытой колхозной жизни. Опыт моего познания советской деревни базировался на выступлениях художественной самодеятельности во время красновидовской практики в деревнях, прилегающих к Бородинскому полю. Тем не менее я посчитал себя вправе высказаться на сельскую тему. Кто тянул меня за язык — понятия не имею, но язык этот пришлось прикусить, когда я увидел, как отошел от костра старый Бутавтас, как спрятали лица в миски Горяев с Негодяевым, и в то же мгновение раздался срывающийся от гнева голос Сергея:

— Ты что это разговорился, сосунок! Ты хоть раз был в колхозе, видел, как там работают, что получают на трудодни? Зажрался, маменькин сынок, универсант окаянный (Сергей закончил Московский геологоразведочный институт и ко всем эмгэушникам, даже коллегам-геологам, относился с явной неприязнью)! Да знаешь ли ты, что в деревнях по сей день голодают — спроси Калерию, что такое голод, она блокадница, спроси, сукин сын, политик ср…ый!

Выслушивать такое было жуть как обидно, чувствовалось, что Сережа выплескивает сейчас на меня все, что накипело у него на душе, причем не без риска для себя: он поносил и колхозную систему, и режим во всей стране, и Сталина поминал матерно. Калерия попыталась остановить его, он распалился еще больше, но внезапно смолк, сделал досадливую отмашку рукой, поднялся с чурбака, на котором сидел, и исчез в палатке. Следом поспешила Калерия, попутно наставительно щелкнув меня пальцами по темени и добродушно бросив:

— Не шурупишь — не встревай!

Оба были старше меня, двадцатилетнего, она к тому же пережила ужасы блокадного Ленинграда, и уж цену реальной жизни знали по-настоящему. Я же оставался типичным комсомольцем сороковых-пятидесятых годов с прочно вбитыми в голову фальшивыми догмами, и зазвучавшие после недавней смерти Сталина, «смелые» речи о безымянном покуда культе личности еще не успели проникнуть в мое сознание.

И все-таки как раз тогда, в экспедиции, начали происходить сдвиги в моих представлениях. А потом уже в Москве за меня всерьез взялась Наташа. Она проходила практику под Воркутой, на мерзлотной станции, и там, в окружении концлагерей ГУЛАГа, воочию увидела социализм по-советски. У нас с нею уже случались «политические» стычки, особенно в связи с «делом врачей». Подобно большинству сограждан, я принял известие об аресте «убийц в белых халатах» как подобает верному патриоту Отчизны. Я вообще не связывал той «медицинской» кампании с евреями и антисемитизмом, будто она не имела никакого отношения ни ко мне, ни к моим соплеменникам.