В Италии, земле шпионства и доносов, моя сентиментальная шалость могла быть зачтена мне в преступление и навлечь большие неприятности. Я догадался не оборачиваться лицом в сторону услышанного голоса и задуть лампаду. Ободренный моим благоразумием, незнакомец осыпал меня набожными ругательствами, называя меня собакой, собачьим сыном, турком, жидом, Люцифером, желая мне попасть на виселицу, быть четвертованным и многие другие подобные удовольствия. Меня сильно разбирала охота угостить спину этого святоши, кто бы он ни был, полсотней немых возражений, достойных его красноречивого негодования; но рассудок советовал мне воспользоваться темнотой и ускользнуть так, чтобы он не напал на мои следы.
Я был уже готов следовать этому благому совету, как вдруг почувствовал, что кто-то, искавший меня ощупью по стене, схватил меня за руку. Я не задумался отвалить полновесный удар кулаком с придачей энергичного пинка ногой этому незванному посреднику и слышал, как он, наткнувшись сперва на столбик, покачнулся и упал Бог весть куда, а я, воспользовавшись этим, пустился бежать и возвратился домой, не изменив себе ни одним словом. Незнакомец, как мне казалось, был порядком пьян, и я полагал, что, проспавшись в грязи, куда я уложил его, он забудет обо всем случившемся.
День великой пятницы с утра был ненастный, и я проспал долго. Мариуччия, теряя терпение, вошла ко мне в комнату, и когда я проснулся, я видел, как она, качая головой, вертела в руках мой мокрый плащ и подозрительно посматривала на загрязненную обувь.
— Здравствуйте, Мариуччия, — сказал я, протирая глаза, — что вы там разглядываете?
— А вот думаю, где вы это ночь бродить изволили, — отвечала она с таким комическим смущением, что я не мог удержаться от смеха, — Добро вам, смейтесь, — возмутилась она, — хороших дел вы наделали!
Я хотел все отрицать, но она указала мне на завялые жонкили, которые были брошены мною на камин.
— Ну, и что же за важность? Какой же беды я этим наделал?
— А такой, что эти жонкили вынули вы из решетки в эту ночь, чтобы снять зарок с моей племянницы. Уж эти мне влюбленные! Знаете ли вы, безрассудное дитя, что ведь это смертный грех? А хуже всего то, что вас видели!
— Кто меня видел?
— Брат Даниеллы, племянник мой Мазолино, самый злой человек во всем Фраскати. По счастью, он в этот вечер выпил, по обычаю, лишнее и не узнал вас. Но он уже донес об этом, и я уверена, что подозрения падут на вас: ведь кроме вас в нашей околице нет никого из иностранцев. Ко мне подошлют теперь шпионов, чтобы выведать у меня. Давайте-ка сюда плащ, я его схороню, а вы сожгите скорее эти проклятые цветы.
— К чему все это? Скажите правду, разве это святотатство? Я взял цветы, чтобы подразнить девушку, которую нет надобности называть.
— Да, точно! Вы думаете, что никто и не догадается, кто эта девушка? Уверяют, что вы входили вчера в дом, где живет моя племянница. Правда это?
Мариуччия предоброе существо, и я не колеблясь сознался. Она была тронута моим чистосердечием, и я заметил, кроме того, что ей льстило предпочтение, оказанное мною ее племяннице. — Ну, Бог с вами, — сказала она, — только вперед не делайте таких безрассудных шалостей. Застань вас Мазолино в комнате сестры, вам бы не выйти оттуда живому.
— Ну, это еще Бог знает, любезная хозяюшка. Я не выдаю себя за силача, но я довольно силен, чтобы сладить с пьяницей, и, право, счастье вашему племяннику, что я встретил его в эту ночь не на верхней ступени лестницы того дома, о котором вы говорите.
— Cristo, не ударили ли вы его в эту ночь?
— Да не без того. Он всячески ругал и ухватил меня за руку. Но я без труда, с ним разделался.
— Он этим не похвастался. Может быть, он и не почувствовал этого; у пьяных тело податливо, все примет. Однако, он был не так пьян, чтобы не видеть и не слышать. Говорили вы что-нибудь?
— Нет.
— Ни слова?
— Даже ни полслова.
— Слава Богу, но ради Христа никому ни в чем не признавайтесь. Если он вспомнит, что его побили, и узнает, что это вы, вам несдобровать: он отомстит.
— Я его не боюсь; но я должен все знать, Мариуччия! Скажите мне, способен ли ваш племянник воспользоваться для своих видов моей склонностью к его сестре?
— Мазолино Белли способен на все.
— Но что ему за выгода прочить меня в зятья? Я не богат, вы сами это видите.
— Э, полноте! Вы живописец, а этим ремеслом всегда столько заработаешь, чтобы хорошо одеться, иметь удобную квартиру и насущный кусок хлеба. В глазах бедняка богатых много. Вы очень богаты в сравнении с любым ремесленником Фраскати, и если Мазолино задумает женить вас на своей сестре или вытянуть от вас денег, он поймет, что cavaliere, как вы, всегда может заработать или занять сотню скуд, чтобы вместо денег не поплатиться жизнью.
— Благодарствуйте, милая Мариуччия; теперь я уже предупрежден и знаю, с кем имею дело. Пускай мессир Мазолино Белли держит ухо востро; у меня всегда найдется сотня палочных ударов к его услугам.
— Не шутите этим. Он, пожалуй, и десятерых подговорит на вас. Лучше всего быть поосторожнее в любви вашей и не видаться с вашей любезной иначе, как в этом доме. Мазолино здесь никогда не бывает.
— Почему это?
— Я запретила ему раз навсегда ко мне показываться. Он не задумался бы ослушаться, а, пожалуй, и прибить меня, если бы он не был мне должен; но теперь я держу его в руках, он боится взыскания.
В продолжение разговора, я узнал об этом Мазолино любопытные подробности. Этот молодец не всегда так пьян, как кажется; он ведет таинственную жизнь. По-видимому, он живет во Фраскати, но часто никто не знает, куда он девается, и семья его по месяцу и более не видит его. Он занимает комнату в том же доме, где живет Даниелла, и никто еще не переступал через порог этой комнаты. Если кто постучится, дома он или нет, он не отвечает. Его отлучки, так же, как и возвращение, внезапны и неожиданны. По слухам, он всегда пьянствует с приятелями в каком-нибудь кабаке города или окрестностей; при жене он таился, чтобы избежать ее упреков, а с тех пор, как овдовел, скрытность эта обратилась у него в привычку. Но жена при жизни говаривала, что он бражничает, вероятно, в каком-нибудь неизвестном подземелье, в каком-нибудь неприступном месте, потому что она не раз по целым неделям искала его во всех захолустьях города и окрестностей и нигде не могла даже напасть на следы его. По возвращении у него вырывались иногда слова, которые доказывали, что он пришел издалека, но как бы он ни был пьян, никогда он не проговорится в своей тайне. В молодости он был кожевником, но вот уже лет десять, как он ничем не занимается, и никто не знает, чем он живет. Надо полагать, однако же, что у него есть более чем нужно, если он находит средства более, чем нужно напиваться.
По этим сведениям, я полагаю, что он большей частью притворяется пьяницей и напивается действительно только в минуты досуга. Я думаю, что он промышляет разбоем или шпионством, может быть, и тем, и другим; кажется, что эти два ремесла не несовместны в окрестностях Рима.
Гораздо более всего этого занимало меня желание узнать, считает ли Даниелла себя освобожденной от обета и появится ли она в Пикколомини; я ожидал ее с нетерпением. Как только раздавался звонок у решетки, я бросался к окошку, но это были все кумушки или соседки, приходившие к Мариуччии переговорить с нею о делах домашних, о хозяйстве виллы, потолковать о подчистке оливковых деревьев или виноградных лоз; о стирке, о засыпке в закрома гороха, о проповеди фра-Симфориано, а также о дерзком похищении цветов. Я слышал эти разговоры, и мне казалось, что многие из собеседников были чересчур любопытны. Мариуччия сказала мне: «В нашей стороне не узнаешь, кто шпион, кто нет». Я удивлялся хладнокровью и ловкости сметливой старухи в ее ответах и слышал, как она говорила, что я захворал еще накануне.
«Бедный молодой человек, — говорила она, — всю ночь пролежал в жару; я до самого рассвета не могла отойти от его постели». А так как я не мог быть в двух местах в одно и то же время, то разведчицы удалились, более или менее убежденные в моей непричастности к делу.