«Так заведено» — это еще не объяснение. Почему же «так заведено»? Входить в подобное объяснение, значит втягиваться в длинную историю. Вероятно, были когда-нибудь достаточные причины установляться такой или другой привычке; вероятно, продолжают эти причины действовать, если она еще не изменилась. Если, например, — но мы говорим это только к примеру, а не для выражения каких-нибудь действительных отношений, — если, например, один человек обижает другого, и другой этот не жалуется на обидчика, то надобно полагать, что он уверен в бесполезности жалобы или даже опасается от нее новых обид и неприятностей себе. Точно так же, если один человек обижает других, которые сами по себе сильнее его и собственно от него могли бы защищаться, а между тем не защищаются, то надобно полагать, что в случае обороны они возбудили бы против себя другую силу [более могущественную,] что они знают об этом, и что собственно только это знание удерживает их от обороны.
[Мы предположили случаи, встречающиеся во всякие времена везде. Но если мы предположим, что в какой-нибудь стране эти случаи долго составляли сущность всех отношений, то натурально было завестись в этой стране обычаю не защищать своих прав ни собственными средствами, ни законными жалобами. Положительно можно сказать, что каков бы ни был характер чувств или мыслей народа в этой стране, обычною чертою жизни установилась бы в этой стране безответность против обид.]
Если же установился такой обычай, то неудивительно, что обиженный без зазрения совести принимает милости от обидчика с признательностью и, например, готов выражать благодарность и петь песни в удовольствие человеку, только что побившему его, когда обидчик попотчует его водкой. Ведь мы предположили, что нельзя найти правильного удовлетворения за обиду, а попытка отмстить без соблюдения формальностей повела бы только к новым, более тяжелым обидам и бедам. Следовательно, тут человек получает удары как будто бы от роковой силы, от случайных улыбок которой нельзя и отказываться, если нельзя выйти из-под ее влияния. Кто на свете может от чего бы то ни было терпеть больше обид, чем мы, жители Петербурга, получаем от своего климата? Беспрестанно бьет нас он дождем и снегом, слепит туманом, и нельзя перечесть всех наглых проделок, какие он сочиняет над нами. А все-таки чуть покажет нам он хоть лоскуток чистого неба, бросит нам хоть несколько лучей ясного солнышка, мы с радостным восторгом принимаем от нашего обидчика эти милости и спешим ими пользоваться. Опять я спрашиваю вас: значит ли это, что мы довольны петербургским климатом, что мы в душе примирились или можем когда-нибудь примириться с ним? Значит ли это, что каждый из нас не ждет первой возможности выйти из-под власти этого нашего врага, уехать куда-нибудь на юг или на запад? Мы пустились в метафоры: в собственном смысле слова обид не наносит нам климат, — он только подвергает нас неприятностям, болезненным ощущениям. Вот точно так же только в метафорическом смысле называет обыкновенный язык обидами те удары, которые получили ямщики от проезжего. Удары эти даются не индивидуальною силою проезжего, а неразумною силою вещей; его руки, бьющие по зубам ямщиков, все равно, что ветви дерева, которые также очень больно хлещут вас и по лицу, и по всему, по чему попало, когда вы проезжаете мимо дерева. Обижаетесь ли вы этими ударами? Нет, они только производят боль. Унижения вам тут нет.
Впрочем, как же не быть унижению? Нет, оно есть: вы унижены тем, что не [успели справиться с этим деревом, обломать его ветвей], сующихся куда им не следует; вы несообразительны и бессильны; от этого, кроме физической боли, есть в вас и досада. Однако ж все это — тонкости, которыми не стоит заниматься: простая ли тут боль или вместе с болью есть и унижение. Об этом не стоит рассуждать. Важность только в том, что вы не делаете ничего особенно дурного, когда пользуетесь при случае тенью того же самого дерева, которое хлестнуло вас по лицу; важность еще в том, что если вы как-нибудь воспользовались его тенью, из этого не следует еще заключить, что вам не был неприятен удар его ветви и не чувствуете вы надобности [сломать ее], чтобы не повторяла она над вами такой же проделки.
Мы нашли ближайшую причину той невозможности защитить свои права, которая заставляет дюжинных людей в народе безответно переносить страдания и неприятности, не обнаруживая даже злобы на обидчиков. Но ведь если всмотреться поближе в эту частную и ближайшую причину, она сама требует объяснения. [Понятно, что безответно подчинялся тяжелому и оскорбительному чеченскому порядку обращения русский пленник, уведенный в Гергебиль или Гуниб мюридами Шамиля. Он там был один против сотни, против тысячи людей. А здесь наоборот: обидчик один, обижаемых десятки. От всяких несправедливостей и наглостей страдает масса, а полезны или приятны они только небольшому числу людей. Отчего же за малочисленными обидчиками остается сила, а бесчисленные обижаемые находят себя бессильными?] Понять это поможет нам рассказ г. Успенского «Обоз». В этом маленьком очерке нет ровно никаких особенных происшествий: среди сильной метели кое-как дотащился обоз до постоялого двора; мужики поотогрелись, и один из них позабавил товарищей на сон грядущий анекдотом о том, какие здоровенные лошади были у какого-то неизвестного извозчика; под этот рассказ усталые мужики крепко уснули. Дальше тоже не случилось ничего особенного; но если мы будем сокращать рассказ о том, что было дальше, впечатление факта ослабится и вы не поймете всего смысла его. Предлагаем же вам прочесть внимательно весь следующий довольно длинный отрывок, не перебегая глазами ни через одну строку, хотя на всех строках все одно и то же.
В избе было как во тьме кромешной, все наповал храпело: у иного в горле такие раскаты раздавались, что представлялось, что кто-нибудь во мраке ночи, подкравшись к спящему, умертвил его.
Рано утром, лишь только пропели вторые петухи, кто-то из мужиков сонным голосом крикнул:
— Эй, вставай, рассчитываться пора!
В избе зажгли ночник.
— Что, как погода-то, ребята?
— Не говори, брат!.. такая-то бушует!
— Ах ты, господи! Что делать?
— Как мне быть с своею лошадью-то? Вряд доедет…
Извозчики разбудили хозяина и мало-помалу начали собираться вокруг стола, медленно вытаскивая из-за пазухи кошели, висевшие на шее; иные еще умывались, молились богу и старались не смотреть на садившегося за стол хозяина, потому что расчет для них был невыносим. Один мужик стоял у двери и глядел на икону, намереваясь занести руку на лоб, но хлопанье счетов и хозяйский голос смущали его.
Мещанин, разбуженный мужиками, с проклятьями переселился на нары, говоря там: чтоб вам померзнуть в дороге; ах, вы, горлодеры!
— Ты сколько с меня положил? — простуженным голосом спросил хозяина извозчик.
— Тридцать копеек.
— Ты копейку должен уступить для меня… Я тебе после сослужу за это… ей-богу…
— А кто это у вас, ребята, вчера рассказывал? — вдруг, смеясь, спросил хозяин.
— Про извощика-то? — заговорило несколько голосов.
— Да.
— Это вот Иван.
Мужики все несколько ободрились, глядя на усмехавшегося хозяина, и были очень довольны, что он хоть на минуту отвлек их внимание от расчета. Хозяин это сделал для того, чтобы мужики не слишком забивали свою голову утомительными вычислениями, а поскорей рассчитывались.
— Важно, брат, рассказываешь, — сказал хозяин. — С тебя приходится, Егор, сорок две… Нет, у нас был один рассказчик курский… из Курска проезжал, так уморит, бывало, со смеху… Две за хлеб до сорок… сорок две…
— Евдоким! Нет ли у тебя пятака?
— Ну только, — продолжал хозяин, — с чего-то давно перестал ездить… уж и голова был! еще давай гривенник… За тобой ничего не останется.
…Однако мужики поняли, что все-таки надо соображать и следить за расчетом, хотя дворник завел речь о курском рассказчике. Вследствие этого мужики снова приняли мрачный вид, напрягая все свое внимание на вычисления.
— Егор! погляди: это двугривенный али нет?
— Ну-ко… не разберу, парень…
— Подай-ко сюда!
— Смотри, малый!
— Это — фальшивый… У меня их много было…
— Хозяин, ты что за овес кладешь?
— Тридцать серебром. Василий! — сказал хозяин: — ты о чем хлопочешь? Ведь ты с Кондрашкой из одного села?
— Да как же… одной державы… только вот разумом-то мы не измыслим.
— Вы так считайте: положим, щи да квас — сколько составляют? восемь серебра. Эх, писаря! Зачем секут-то вас?
— Известно, секут зачем… Ну, начинай, Кондратий: щи да квас…
— А там овес пойдет…
— Овес после… ты ассигнацию-то вынь: по ней будем смотреть.
— Вы, ребята, ровней кошели-то держите… счет ловчей пойдет…
— Не сбивай!.. Э!.. вот тебе и работа вся: с одного конца счел, с другого забыл.
Через час, после нескольких вразумлений мужикам, хозяин, придерживая одной рукой деньги, другой — счеты, вышел вон из избы, оставив всех мужиков с кошелями на шеях за столом.
— По скольку же он клал за овес?
— А кто его знает… Ты ему гляди в зубы-то: он на тебя то напорет, что зазимуешь здесь…
— Вот там!.. Чего опасаться? Ты чихверя-то знаешь? Валяй чихверями… Пиши…
Мужики окружили пишущего.
— Это ты что поставил?
— Чихверю…
— Ну? это палка что? щи?
— Нет, квас…
— Какой там? Я пишу, что с хозяина приходится…
— Слушай его!.. Ты, Гаврила, про что давеча мне говорил?
— Да не помнишь, сколько ты у меня взял в Ендове?
— Постой! Я тебе давно говорил, Гаврила, ты восчувствовать должен. На прошлой станции кто платил? Небойсь, я!
— Ну, ты погоди говорить: сколько за свой товар приказчик дал на всех?
— По гривне.
— Ну, ладно, ты разложи эти гривны здесь на лавке; пойдем сюда к печи…
— Что там делать? А ты мне скажи: ты пил вчера вино?
— Нет.
— Ну, третеводни?
— Нет.
— Ты бога-то, я вижу, забыл…
— Я, брат, бога помню чудесно…
— Нет, ребята, лучше валяй чихверями; мы его живо обработаем! Нарисуй-ко сперва овес…
— Да что вы с ним толкуете; давайте лучше жеребий кинем…
— Для чего жеребий?
— Разведать; может, кто из нас плутует…
— Так и узнал!.. Тут одно спасенье в чихверях… Наука вострая!
— Андрей! сочти мне, пожалуйста.
— Давай. Ты что брал?
— Сено, да ел вчера убоину…
— Ну? а кашу?
— Нет… не ел… что ж…
— А у тебя всех денег-то сколько?..
— С меня приходилось сперва сорок три… а всех денег, что такое?.. Куда я девал грош-то?
— Ну, ты гляди сюда; что я-то говорю: ты убоину-то ел?
— Да про что ж я говорю: жрал и убоину, пропади она!
— Ну, коли так, дешево положить нельзя.
— Что за оказия! куда же это грош девался?
— Ребята, будет вам спорить! Бросай и чихверя, и разговоры, пустим все на власть божью!
— Да нынче так пустил, завтра пустил — эдак до Москвы десять раз умрешь с голоду! По крайности башку понабьешь счетами, а то смерть! Я тебе головой отвечаю: что чихверь — первая вещь на свете!
— Ну, ребята, бросай все!
— Бросай!., провалиться ей пропадом.
— Как провалиться!.. Эко ты!
— Нет, надо считать!.. Как можно!
— Известно, считать… Ай мы богачи какие?
— Ивлий! не знаешь ли: пять да восемь — сколько?
— Пять да восемь… восемь… восемь… А ты вот что, малый, сделай, поди острыгай лучиночку и наделай клепышков, знаешь…
Мужики в беспорядке ходили по избе, обращаясь друг к другу и придерживая кошели: кто спорил, кто раскалывал лучину; иные забились в угол, высыпали деньги в подол и твердили про себя, перебирая по пальцам: «первой, другой…» Два мужика у печи сидели друг против друга и говорили:
— Примерно, ты будешь двугривенный, а я — четвертак… этак, слободнее соображать.
Один будил на печи лакея, не зная, что делать с своею голового, другой будил мещанина, который закрывался шубой и крепко ругался, покрывая голоса всех мужиков.
Наконец мужики бросили все расчеты и счеты и, перекрестившись, съехали со двора. Недоспавший лакей укутался на возу, ни слова не говоря ни с кем.
На улице было темно; метель была пуще, чем вечером: ветер так и силился снять с мужиков армяки. Верстах в пяти от станции, на горе, один мужик крикнул:
— Эй, Егор!.. А ведь я сейчас дознал, что хозяин-то меня обсчитал.
— И меня, парень, тоже; ты рассуди: четверик овса… да я еще в прошлую зиму на нем имел полмеры… вот и выходит…
— А ты что ужинал?
— Да хлеб, квас и щи.
— Нет, ты вот что возьми, — перебил первый мужик, и начался продолжительный спор с разными головоломными соображениями.
Вьюга выла немилосердно, от сильного мороза мужики часто закрывали свои лица полами армяков.