Изменить стиль страницы

Поэтому Шекспир и не останавливается здесь. Эдмунд отдает приказ повесить в тюрьме Корделию, и убийца исполняет данное ему повеление.

Лишь тогда трагедия достигает своей высшей точки, когда Лир появляется с трупом Корделии на руках. Когда, после бурных взрывов скорби, он спрашивает зеркало, чтобы видеть, дышит она еще или нет, происходит следующий обмен реплик:

Лир.

Не это ли кончина мира?

Эдгар.

Не образ ли то ее ужасов?

Ему подают перо. Он испускает радостный крик: оно шевелится, его дочь жива. Потом он видит свою ошибку. Следуют проклятия и прелестные, характеризующие Корделию слова:

У ней был нежный, милый, тихий голос
Большая прелесть в женщине.

Затем переодетый Кент открывается ему, и он узнает, что обеих преступниц сразила смерть. Но способность его к восприятию новых впечатлений почти совсем угасла. Он может только восчувствовать смерть Корделии. «Повешена моя малютка! Нет, нет жизни!» Затем последние силы покидают его, и он умирает.

Кент.

Не оскорбляй души его. Пускай
Она отходит с миром. Только враг
Его вернуть захочет к пыткам жизни.

Что этот старец теряет свою младшую дочь, именно это Шекспир выполнил так величаво, что Кент справедливо восклицает «Не это ли обещанная кончина мира?» С этою дочерью он теряет все, что у него оставалось, и бездна, разверзающаяся перед ним, столь глубока и обширна, что, кажется, способна поглотить целый мир

Потерять Корделию — это значит претерпеть крушение всей жизни. Все люди теряют свою Корделию или чувствуют, что им грозить опасность ее потерять. Потерять самое лучшее и самое дорогое, то, что одно дает жизни цену, — в этом трагедия жизни. Отсюда и вопрос не это ли кончина мира? Да, кончина мира. Каждый отдельный человек имеет лишь свой мир и находится под вечною угрозой пережить его крушение, а Шекспир в 1606 г. был в настроении, допускавшем ею писать лишь такие драмы, где изображалась кончина мира.

Это кончина мира, когда нам кажется, что нравственный мир погибает, когда тот, кто великодушен и доверчив, как Лир, встречает неблагодарность и ненависть в отплату, когда тот, кто честен и доблестен, как Кент, несет позорное наказание, когда тот, кто полон милосердия, как Глостер, и хочет дать пристанище бедному страдальцу, в награду за это теряет глаза, когда тот, кто благороден и непоколебимо верен, как Эдгар, должен скитаться в виде сумасшедшего, с лохмотьями на чреслах, когда, наконец, та, которая представляет живой символ величия женской души и дочерней нежности к старому отцу, ставшему как бы ее ребенком, может на его глазах быть повешена руками убийцы. Так что же пользы в том, что злые после того губят и прощают друг друга! Это громадная трагедия человеческой жизни, и из нее звучит хор насмешливых, полных дикого вожделения и безнадежно стонущих голосов.

Сидя в ночную пору у камина, Шекспир в свисте бури, хлеставшей в оконные стекла, прислушиваясь к завываниям ветра в трубе, слышал, как все эти грозные голоса контрапунктически, точно в фуге, перебивали друг друга, и услыхал в них вопль отчаяния, исходящий из груди страждущего человечества.

Глава 53. «Антоний и Клеопатра». — Что привлекло Шекспира к этому сюжету?

Если в «Лире» нам уже дана величественная трагедия человеческой жизни, то что же остается к ней еще прибавить? Ведь больше не о чем писать поэту, и Шекспир мог отложить в сторону свое перо.

Так это, по крайней мере, кажется. Но что же мы видим на самом деле? Что еще целые годы все новые и новые произведения безостановочно следуют одно за другим. Шекспир представляет нам то же, что все великие и плодовитые гении. Всякий раз, как мы думаем: теперь он создал свое лучшее произведение, теперь он достиг своей вершины, дал то, чего он сам не мог бы превзойти, истощил свой запас, сделал последнее усилие, исполнил свою наивысшую задачу — тотчас после того видим мы, что он, как ни в чем не бывало, без всяких следов напряжения и усталости от огромной работы, оставленной им позади себя, свежий, точно после отдыха, неутомимый, как будто ему теперь только приходится завоевывать себе имя или славу, берется за новый труд на другой же день после того, как расстался со старым.

«Лир» увлекает впечатлительную публику эпохи Шекспира; она толпами устремляется в театр и хочет его видеть; пьеса быстро распродается: два издания in-quarto появляются в 1608 г.; все поглощены ею и далеко еще не успели исчерпать заключающихся в ней сокровищ глубокомыслия, остроумия, житейской мудрости, поэзии — он один ни минуты больше не занимался ею; он совсем отрешился от нее и весь погрузился в следующую работу.

Кончина античного мира! Он не в настроении изображать теперь что-либо иное. В ушах его раздается, душу его наполняет грохот мира, который разрушается. И он ищет себе новый текст к этой музыке; ему нет надобности долго искать; он уже нашел его. С того момента, как он написал «Юлия Цезаря», он не выпускал из своих рук Плутарха.

В первой римской драме он изображает падение мировой республики, но то был мир, где еще действовали крупные, свежие силы. Над всем этим миром витал дух Цезаря; правда, зрители больше слышали о его величии, чем видели его, но его значение ощущалось в результатах его исчезновения со сцены. А республика продолжала еще жить тогда в умах гордых, как Брут, и сильных, как Кассий, и не угасла вместе с ними. Рядом с Брутом стояла дочь Катона, твердая и прекрасная, самая нежная и самая мужественная из жен, созданных гением Шекспира. Короче говоря, там было еще много нетронутых элементов. Республика пала в силу исторической необходимости, но в душах еще не было упадка, не было измельчания, не было гибели.

Между тем, перелистывая далее своего Плутарха, Шекспир должен был натолкнуться на биографию Марка Антония. Сначала он прочел ее из любознательности, затем со вниманием, затем с интересом и душевным волнением. Ибо здесь, здесь впервые действительно погибал римский мир. Здесь, здесь впервые слышался грохот, произведенный глубоким падением древней мировой республики. Римское могущество, суровое и строгое, рушилось при столкновении со сладострастием Востока. Все опускалось, все падало, царства и воли, мужчины и женщины, властители и властительницы, все было подточено червями, искусано змеями, отравлено сладострастием — и все опускалось и падало. Поражение в Азии, поражение в Европе, поражение в Африке на берегах Египта, малодушное отчаяние и самоубийство.

Снова история нравственного отравления, как и в «Макбете». Макбет жертва властолюбия. Антоний погибает от сластолюбия. Но эта история по своим последствиям была много величественней, а потому и много интересней, чем случай отравления мелкого шотландского короля-варвара. Он был душевно отравлен своей женой, женщиной честолюбивой до кровожадности, женщиной чудовищной, более, чем он, похожей на мужчину, почти заслуживающей названия virago, считающей, что разбить череп младенцу есть лишь некоторая аномалия, совершаемая в том или другом случае, чтобы не нарушить данного слова, и бестрепетно обмазывающей лицо служителей Дункана кровью убитого короля.

— Что нам за дело до леди Макбет? Что нам Гекуба? И чем была теперь эта Гекуба для Шекспира!

Гораздо более субъективно подействовала на его внутренний мир Клеопатра. Она медленно, наполовину невольно, вполне женственно отравляет способности к управлению, талант полководца, воинскую отвагу, наконец, величие у Антония, иными словами, у человека, державшего под своей властью полмира, — и ее, Клеопатру, Шекспир знал хорошо! Он знал ее, как все мы ее знаем, женщину из женщин, квинтэссенцию всех дочерей Евы, или, вернее, Еву и змея в одном лице, «нильскую змейку», как называет ее Антоний. Она совмещает в себе все то обаяние и всю беспощадную игру с благороднейшими силами человека, с человеческой жизнью и человеческим счастьем, какие находятся в красоте и желании нравиться, в разжигающей чувственности и изощренной культуре. Без сомнения, она могла опьянить мужчину, будь он даже самым великим человеком, и отнять у него всякую способность к деятельности, могла вознести его на высоту счастья, какого он раньше никогда не знал, и вновь низвергнуть его в бездну гибели, его и в придачу полмира, которым он должен был повелевать.