Изменить стиль страницы

— Катастрофа? — отозвался Карл Карлович.

— Вроде.

— Ну, расскажите! — Александр Александрович одобрительно кивал инженеру.

— Дожидалась она трамвая. Знаете, у Летнего сада мостик, там очень узкое место. А уж темно было, и такой ветер с дождем. Слякоть. И когда она так стояла, наехал извозчик и от удара, ей показалось, в висок, она упала. А очнулась, когда уж ее подняли. А подняли ее какие-то рабочие и солдат. «Нет, — кричали рабочие на извозчика, ты так не отвертишься!» Извозчик оправдывался: «Я кричу, а чего же она лезет!» И она увидела старика-извозчика и седоков: лица их показались ей ужасными. «Мы кричали: берегись! берегись!» — выгораживались седоки. Кое-как подошла она к извозчику, нагнулась номер разобрать, и громко прочитала. Извозчик уехал. А когда она обернулась, тех рабочих уже не было, только один солдат. «Я бы помог вам, — сказал солдат, — да завтра на позиции еду!» И тоже пошел. Так и осталась одна. «Идите, вон там городовой!» — сказал кто-то. А ей, да она едва на ногах держится, куда ей городового искать, и страшно перейти через улицу, и больно все, и липкое что-то, это кровь, хлынувшая тогда горлом, липкая мазала губы. Конечно, нанять бы ей извозчика! Но самой ей совсем невозможно, где там извозчик? Тут подъехал трамвай и на счастье не очень набитый. Влезть она влезла, прошла в вагон. Народ стоит. И она стала сзади. «Что вы! Вы меня пачкаете!» И кто-то толкнул ее. И она увидела барыню и хотела ей что-то сказать много и сказала: «Вы тоже не бессмертная, это меня извозчик». — «А мне какое дело? Посмотрите на мои перчатки!» В вагоне поднялся хохот. Но она ничего не видела, только белые в крови перчатки. И тут произошла безобразная сцена: пассажиры начали ее выгонять из вагона. А уж у нее больше и слов не было никаких, да и что скажешь? Кондукторша повела ее на площадку. И никого не нашлось в целом вагоне, кто бы заступился. Нет, хуже, вдогонку еще смеялись. Кондукторша поставила ее на переднюю площадку. Там и простояла она до последней остановки, и уж дома два часа молчала, не могла сказать слова… Но, вы понимаете, в целом вагоне не нашлось ни одного человека.

— Выделяться никому не хотелось! — сказал дамский доктор с ключом.

Акулина подала новый самовар и перемытые чашки и пошла спать.

Хозяин суетился, заваривая чай по-особенному, чтобы и крепость была и дух чайный, высчитывал точно минуты, сколько чайнику на конфорке стоять.

— Бедная наша Россия! — сказал кто-то из молчавших.

— Бедная Россия! Твоя бессчастная доля, кто ее оденет и обогреет? Или и в век суждено ей такой быть? Родина моя, или уж твои конец пришел, — не от врага, а от твоей же рваной забитой доли? — Зерефер стоял у печки, сам как доля.

— Только у нас и могут допустить такую мерзость! — сказал электрический старец.

— А я бы каждого там по морде! — отозвался начальник собачьей команды

III

Нет, и за новым самоваром не ладились страшные крещенские рассказы и даже чаи, каким мог угостить один только Александр Александрович, постигший чайную тайну, не располагал.

Старец Иоанн Электрический попробовал было рассказать историю из книги, над которой трудился последние годы, нечто вроде русского Декамерона под названием Нил Мироточивый, «О некоем отроке, путешествующем на Святую гору», и выходило чудесного немало, но ничего страшного.

— Постойте, господа, сейчас ровно полночь, к Акулине пришел зять! — и хозяин предложил гостям пройти в чертячью комнату, а из чертячьей в прихожую и там подняться по той лестнице, на которой разместились наши шубы.

Акулина спала наверху в темной комнате.

Акулина Люлина, заменившая у Александра Александровича старуху Ивановну, пришла в дом наниматься от Ивановны, с которой водила дружбу ее тетка, известная тем, что, стоило ей где переночевать, и оттуда обязательно уходили все тараканы и клопы. Прошлой зимой у Акулины умерла сестра, а нынче летом зять. Оба покойника не затвердели, а лежали в гробу мягкие, как живые, — верная примета, что в семье будет еще и третий покойник. А кому же и быть этим третьим? Никому, как самой Акулине. И вот она дожидала себе смерти. Вечерами она усаживалась на теплую плиту и часами так сидела — в таком положении не раз заставал ее Александр Александрович, — сидела, должно быть, в смертной думе. А всякую ночь приходил к ней зять с того света, корил ее, что плохие туфли ему надела, и наказывал, когда она к нему приедет, чтобы захватила с собой крепкие…

— Так вот, господа, зять уж сидит! — объявил хозяин.

И все мы на цыпочках потянулись из холодной прихожей по лестнице к стеклянной двери: впереди дамский доктор с ключом — ему для науки это очень годится! а за доктором, кто посмелее.

Зять-мертвяк, должно быть, и вправду сидел у Акулины, это чувствовалось. Только не слышно было, что он говорил ей, о чем рассказывал, о чем-то светном, о каких чудесах, или жаловался? Вот туфли-то плохие положила она ему, сносил уж… и там, стало быть, не в каретах разъезжают, а, может, и холод такой же и беда такая же?

И вдруг все мы ясно услышали:

— Привези мне говядины, — говорила Акулина, — филейную часть. Барин-то всякий день блинчики, блинчиками питается. Филейную часть!

И словно бы поцеловались: что-то чмокнуло.

А мы, как что стоял, так и застыли.

И слышно было, как там заскрипели полозья.

— Уехал! — прошептал хозяин.

И опять на цыпочках потянулись мы с лестницы от стеклянной двери в прихожую, чтобы, при свете разобрав свои шубы, откланяться с хозяином и по домам.

Зерефер дрожал в холодной прихожей:

«Бедная Россия! Твоя рваная забитая доля!» — кутался он в тряпье сам, как доля.

А не гораздо нынче, други, на белом свете!

1915 г.

Исаич*

I

Рассказать ли вам о страннике Евгении, ходившем по Петербургу под видом немого, и как заговорил он чудесным образом, или о Зиновии Исаевиче, добром и неизменном соседе нашем? Нет, лучше я расскажу вам про Зиновия Исаевича.

Какие у Зиновия Исаевича дети чудесные, если бы только вы их видели: Ляля, Буба и Капочка! Ляля самая внимательная и все рисует розовые картинки, Буба самая умная и говорит басом, а Капочка самая говорливая и веселая. И все они очень ласковые и приветливые — чудесные. Встретишь другой раз в праздник на Каменно-островском — идут с Зиновием Исаевичем — так тебе чего-то обрадуются и так затормошат совсем.

А как хорош сам Зиновий Исаевич, когда он так важно шествует с своими любимыми, как птички, щебетуньями.

— Папочка, папочка! Папочка, посмотри, папочка, обернись! — сквозь и самые гудки автомобильные услышите.

И все останавливаются. И всем они улыбаются и всякому кланяются. А упадет кто — долго ль до греха, подвернется нога и на гладком месте! — не улыбнутся, а сейчас же подымать бросятся. Ну, помощь, какая там, не больно ее много, да от участливости их много бывает, так и ушиб забудешь и синяк пройдет.

Да, хорош с ними Зиновий Исаевич! И без того во всем одно добродушие, а уж тут он, как весеннее солнышко, и черепаховые очки его огромные так и поблескивают.

А когда идет он один, все равно, в наших ли краях Каменноостровских или на Невском, он и один, а все словно улыбается. А потому, должно быть, и улыбается, что как бы плохо и заботливо ему ни было, а забот него, как у солдата ранец, никогда не забывает он о своих ласковых и неугомонных — о Ляле, о Бубе, о Капочке любимых, у которых такие еще маленькие пальчики и такие слова нежные, и потому еще, что другое, такое же крепкое, как эта любовь, — это мечта о самых невозможных затеях никогда не покидает его.

За наше многолетнее соседство и дружбу сколько на моих глазах пронеслось в душе его и самого волшебного и самого сказочного, тысяча-и-одна-ночного, и самого, ну, как башня вавилонская, такого головоломного, и какие только горы не нагородил он мечтая!