Изменить стиль страницы

Вернется Александр с завода, попадет ему на глаза Нюшка, а ведь как не попасться, ты куда скроешься? — увидит, да так саданет кулаком под подбородок, инда кровь пойдет: известно, мужская да чужая рука тяжелая.

И не то, что Нюшка не родная ему, а то, что в гульбе родилась — мать там с каким-то путалась! — и ничего уж он знать не хочет, противна ему девчонка, и как увидит и как вспомнит — мать-то там до него с каким-то путалась! — как вспомнит, да на девчонку, бить.

А мать кричит:

— Давай, я лучше бить буду!

Думала отвадить этак, уберечь ребенка: свое дитё и побьет, да легонько. Ну, да как ни бей, ведь, сердце-то вот как ходит! — как ни бей, все больно будет. Вырвет девчонку от отца, да бить.

Так из рук в руки, от кулака под кулак, да вся избитая и ходит Нюшка, нянчит сестренку. Если бы с большим такое, тот нашел бы… а ведь она маленькая, затрясется вся…

— Давай, я лучше бить буду! — так и закричит мать.

Стояло в углу сломанное судно, на это судно усаживалась Нюшка: подберется вся, скорчится и сидит тихонько, будто ее и нет в доме.

— Проклятое, скотина! — вдруг вспоминал отец и смотрел, ой, смотрел, и не дай Бог на глаза попасться.

Случалось, что Александр выпивал, и тогда всем было плохо. Он накидывался сначала на Нюшку и лупил ее, чем придется, и ремнем, и веревкой, и так, пинками, — в кровь изобьет, да за мать.

Нет, он не мог простить матери, не мог забыть ей, что путалась, и эта девчонка… и ничего уж знать не хочет, все вспомнил! — и ненавистны ему и мать и дочь.

Когда жили у Пахомовны, тихо было и, даже выпивши, не задирал он мать и не поминал ей, а тут… и до матери добрался.

И как еще Бог спас, целы оставались.

А мать, избитая-то — куда ей девать обиду? — да на девчонку, и выместит: ведь, не будь ее, было бы все! — да на девчонку, да с размаха, как хватит.

А девчонка, Нюшка… отец и на нее и на мать, мать на нее… а ей-то? Если бы с большим такое, тот нашел бы… а ведь она маленькая, затрясется вся…

— У! убила-б тебя! — так и закричит мать.

С год Пахомовна ничего не слышала о своей яблоньке, и жива ли она, ничего не знала: забот у Пахомовны есть о чем, да и со стариком со своим мается — чего-чего, а горя довольно у всякого! — очень пьющий старик, запойный, и как найдет на него, так все и тащит, а не дай, кулаки сучит.

На Пасху, на неделе собралась Пахомовна в гости по знакомым наведаться, — слава Богу, со стариком у ней потише стало. Пришла Пахомовна к Машковым, глядит на свою Нюшку, а ее и узнать нельзя: и что такое сталось с девчонкой, не может в толк взять старуха — почернела вся, как чурка, и ободранная и исцарапанная.

— Давно ль вы ее приобщали? — спохватилась старуха. Да, так и есть: с тех самых пор, как от Пахомовны съехали, ни разу и в церковь не сводили девчонку, с год уж.

Время было до обеда, поздние обедни еще не кончились. Стала Пахомовна просить мать отпустить с ней в церковь девчонку. Мать сначала-то недовольна, — кто без Нюшки за ребенком посмотрит? — а потом согласилась.

И пошла Пахомовна в церковь, повела с собой Нюшку. И опять дорогой, как взглянет, и глазам не верит: и что такое сталось с девчонкой? Но сколько ни начинала заговаривать, молчит Нюшка, только смотрит, и так как-то смотрит, словно бы Пахомовна бить ее сейчас примется. Так ничего и не узнала старуха, привела Нюшку в церковь, приобщила, и опять домой.

«Вошли мы в квартиру, — рассказывала после Пахомовна, — и вижу я, девчонка так в угол и бросилась к судну, уселась смирнехонько, голову наклонила и сидит. Смотрю я и ничего понять не могу. Что же это, думаю, с девчонкой такое сделалось, как облезьянка ученая! А мать и говорит: „Это ее постоянное место, при отце она не смеет больше нигде находится!“ Жалко мне стало девчонку, постояла я, посмотрела, простилась и пошла. Иду себе, и раздумалась: зачем же я Нюшку-то с собой не взяла, погостила б у меня! приобщила девчонку, а ей как в темнице! Иду, раздумываю, а ноги так и подкашиваются, и чем ближе к дому, тем труднее мне, невмоготу идти, — и повернула назад. Вхожу я в квартиру, а уж девчонка вся-то избита: вся рука в крови и лицо расцарапано. Как увидела я, так у самой тут и заныло: „Не отпустите ли, говорю, ее погостить денька на два, а то очень мне одной скучно!“ — матери говорю. А мать: „Ей сестру качать надо! — и не смотрит, а потом обернулась, — ну, да пускай идет!“ Я к отцу: „А вы, папаша, отпускаете?“ „А чтоб она сгинула, подохла скорей!“ и рукой махнул. А девчонка трясется вся, да глядит так, а сказать-то и не смеет, что, мол, „возьми меня, Пахомовна!“»

И взяла Пахомовна девчонку, яблоньку свою, умыла и пригладила ее, свою яблоньку, — ведь и узнать было нельзя! — и так запугалась девчонка, всего боится, а тут и в себя пришла, успокоилась.

Три недели прожила Нюшка у Пахомовны, а дальше и не знает старуха, куда ее девать: держать у себя больше не может, старик опять за свое взялся, долго ли до греха! а отдать младенца на поругание духу не хватает.

Случай выручил Пахомовну. Нашлись добрые люди, взяли у нее ее Нюшку, — в хорошие руки попала девчонка. Приглянулась она им, а своих нет, не благословил Бог, да и как не приглянуться: оправилась у Пахомовны девчонка и опять хоть куда, как яблонька молоденькая. И повезли Нюшку в деревню жить.

Пропала бы девчонка, совсем заколотили бы ее, издрожалось бы все ее маленькое тельце, погасили бы дух в нем, горькое сердечко ее задохнулось бы от такой ранней, такой нашей горечи…

В деревне в усадьбе жила Нюшка, — как свою, полюбили ее, и она прижилась.

А Машковы ничего, Машковы живут нынче тихо ладно, ну, когда выпивши разве, да и то, куда против прежнего. Растет у них дочка, Катюшка, отец-то очень девчонку любит! Машковы живут, слава Богу, не жалуются, а про Нюшку и словом не обмолвятся, ровно и нет ее и не было: или так, для него она проклятое, и вот сбыта с рук, не мозолит глаза, ну, и успокоился, а для матери, забыть-то не забыла она, а будто и схоронила свой грех, ведь заел он ее упреками… или не так?

Встречаю я как-то Пахомовну, на паровой конке от Скорбящей ехала: старик ли ее опять смутился, а может, и совсем поспокойнее стало.

— Ну, как, — говорю, — Пахомовна, что слышно о яблоньке? А Пахомовна пошарила в кармане, вытащила платок, узелок развязала и кусочек бумажки мне, свернутый лист почтовой, письмо подает прочитать, и вижу, сама так и засветилась, — от Нюшки письмо.

«Приезжай к нам, Пахомовна, у меня две яблоньки и земляники грядка. Когда приедете, я вас угощу».

1913 г.

Аленушка*

Родятся на свет такие дети, из тысячи заметишь: из глаз их, в их улыбке глядит сам свет Божий.

С ребятами трудно, надо все умеючи, но с такими… эти никогда не в тягость. Ну, закапризничает Аленушка на минутку, кажется, станет самым обыкновенным ребенком, каких не мало, за которым и смотреть надо и терпеливо переносить дела всякие зверька малого, но только на одну минуту, и уж снова смотрит, и опять эта улыбка — сам свет Божий играет на ней.

У Аленушки две коски, две белые коски с красненькой ленточкой, она маленькая с розовым носиком, шесть лет ей, шесть вёсен. Не знает она ни читать, ни писать, знает она только песни петь.

Однажды осенью в слякотный туманный петербургский день ко мне, в мою комнату вошла Аленушка.

— Здравствуй! Здравствуй, Аленушка!

— Здравствуй! — и Аленушка повела как-то носиком, почуяла! — да прямо к игрушкам.

Вся стена моя в игрушках. Правда, их не так много, много о них разговоров разных, много живет в них чувств и моих и тех, кто меня любит, вот и кажется много, и не настоящие они, игрушки, мало настоящих, покупных, они сами ко мне приходят, — я нахожу их или мне их находят, а то тетя Аня делает — тетя не моя, Димы, Олега, Разбойничка, Козы Козловны тетя, им она и делает, а мне заодно, очень страшные игрушки.