В течение целого дня все наши разговоры обязательно сводились на каторгу. Да иначе, конечно, и быть не могло. Самый воздух здесь был насыщен этими каторжными мыслями…
В Успенском заводе мне пришлось прожить дня три, и самое интересное, что я видел, это подробный список каторжан за несколько лет. В моих руках был исторический документ громадной важности, в своем роде синодик крепостного права и его резюме. Раньше я говорил о заводских крепостных разбойниках, являвшихся единицами, а тут получалась уже полная картина. Список был красноречиво — краток: имя, звание, состав преступления и форма наказания. Рассматривая этот список и делая из него выписки, я осязательно убедился прежде всего в том, что главный контингент преступников создавался именно крепостным правом. Некоторые преступления носили почти сказочный характер: один крепостной крестьянин был приговорен к четырем годам каторги за кражу сахара у своей помещицы, другой к такому же наказанию за кражу меда и тоже у помещицы. Что это такое — ирония, насмешка, глумление?.. Логика отказывалась здесь работать, да и какая могла быть логика в этом царстве произвола и всяческого насилия? Еще характернее была группа женщин. Все это были молодые девушки и поголовно из дворовых, в возрасте от семнадцати до двадцати пяти лет. Главное преступление — поджог. Очевидно, мы тут имеем дело с тем протестующим возрастом, который никак не мог согласиться с существующим порядком. Женщина служила здесь тонким реактивом всеразъедавшего яда. В числе этих преступниц только одна приговорена была за детоубийство, и та была солдатка, а затем другая за сорок лет, польского звания, «по особым причинам». Читая этот мартиролог, приходилось переживать гнетущее чувство… Ведь под этими именами, датами и лаконическими отметками наказаний похоронено целое море никому не высказанных страданий, зол, бед и стихийного бессмысленного зла. А главное, читателю было ясно, что все эти преступления и наказания сделались немыслимыми после 19 февраля. Только читая этот мартиролог, понимаешь во всем объеме всю величину того зла, которое уже отошло в область преданий.
В мужской группе каторжан после преступлений против помещичей власти выступали нарушители воинского устава. Палочная солдатчина поставляла громадный запас каторжного мяса. И какие наказания… Строевой солдат шестидесяти лет, — заметьте: строевой, — приговорен был к четырем тысячам шпицрутенов. Вообще что-то совершенно невероятное, подавляющее, колоссальное. И что всего замечательнее, что все эти правонарушители, «отбыв каторгу», то есть шпицрутены, плети, кнут и пьяную фабрику, сейчас же превращались в самых мирных обывателей, делались семейными людьми и не обнаруживали какого-нибудь особенного тяготения к преступлениям. Каторга не исправляла их, а только снимала с них крепостное ярмо, невыносимую солдатчину и прочее зло доброго старого времени. Пример в высшей степени поучительный..
Из Успенского завода мне пришлось возвращаться с тем же клейменым ямщиком.
— Что, дедушка, тяжело было на каторге?
— Несладко, барин… А только ежели сказать правду, так ведь мы здесь в Сибири свет увидели. Поселенец, и все тут. Теперь-то все стали вольные, так и не поймут этих самых делов. Дома-то у себя в Рассее похуже каторги случалось… Особливо бабам эта самая каторга была на руку: отбыла года и вся своя.
— Бабам легче было?
— Ну, у них своя причина… Конечно, на пьяной фабрике они не работали и по зеленой* улице их не гоняли, опять же не клеймили, ну, а только очень уж обижали смотрителя, особливо которая из лица получше. Навязался тут один старичонка смотритель, ласковый такой да богомольный, так он, кажется, ни одной не пропустил… Как новую партию пригонят, так он только ручки себе потирает. Одним словом, озорник..
— А наказывали страшно?
— Случалось… Палач был Филька, ну, так его привозили к нам из Тобольска. Здоровущий черт был… Ну, как его привезут, сейчас у нас сборка денег ему, чтобы, значит, не лютовал. Ведь ежели бы он все по закону достигал, так и в живых никто не остался бы.
— А шпицрутены?
— Ну, это почище плетей в тыщу разов… И рассказывать-то барин, страшно. Одного тут у нас наказывали… Ермилом Кожиным звали. Он целую семью загубил. Ну, так его и повели по зеленой улице… Нас всех для остраски в две роты выстроили. Ну, раздели его — могутный мужик, тело белое. Этакому-то труднее… На первой тысяче свалился… Положили его на тележку и везут. Все-таки второй тысячи не дотерпел… Дохтур уж его пожалел: «Дайте, говорит, водицы испить». А уж это известно: как на наказании напился воды — тут тебе и конец. Ну, с двух тысяч Кожин-то и кончился… Все одно, от начальства был приказ забить его насмерть, и солдат расставили пошире, чтобы замах делали больше. Ох, и вспоминать-то это самое дело нехорошо…
Опять был солнечный день. Опять по сторонам дороги сплошным войском тянулся лес. Опять стояла тишина знойного дня, и невольно казалось, что эта та зловещая тишина, которая наступает в доме, где покойник: за нами оставался громадный покойник — каторга. Кстати, есть характерная русская поговорка: покойник у ворот не стоит, а свое возьмет.
Разбойник и преступник
Наступивший школьный возраст надолго разлучил меня с родным гнездом, а вместе с тем прервались непосредственные отношения к разбойничьему репертуару. Раньше разбойник являлся живым человеком, вполне реальной величиной, органически связанной со всем укладом создавшей его жизни, а теперь он расплылся в общее отвлеченное представление преступника. Живя в городе, трудно понять эту разбойничью психологию в ее захватывающей полноте. Дышавший жизнью образ потускнел и разбился в ничем не связанные между собой подробности. Зачем вот этот городской «преступник» убивает, грабит и производит всяческие насилия? Когда его ловят и начинают судить, он нервничает и плачет на скамье подсудимых, как все эти темные дельцы, которые попадаются с подлогами и разными некрасивыми плутнями. Прежде всего, здесь недостает эпического спокойствия.
Такой преступник, попавший в руки правосудия, не испытывает жгучего порыва покаяться и выкупить свои разбойничьи вины тяжким наказанием, которое воспринималось за какую-то стихийную форму возмездия. Настоящий разбойник выходил на высокое место лобное, кланялся на все четыре стороны и повторял стереотипную формулу всенародного покаяния: «Прости, народ православный…» Так делали и Стенька Разин, и Емелька Пугачев. «Преступник» поступает совсем наоборот: нервничает, плачет, старается всячески увильнуть, свалить свою вину на другого и, осужденный по всем пунктам, уносит из суда озлобленное убеждение в собственной невинности. Ну, чем же он виноват, что считал убитого богатым человеком, а у него, подлеца, оказалось всего полтора рубля? Разбойник нес в себе какое-то обаяние как трагическая сила, и, как всякая крупная сила, он вне своей профессиональной деятельности являлся и добрым и любящим, а преступник — весь дрянной и дрянной по-маленькому, как бывают дрянные насекомые. Исторический «вор» удал — добрый молодец окружен известным поэтическим ореолом в сознании народной массы именно потому, что являлся настоящей крупной силой, а преступник является чем-то вроде фабричных отбросов и в большинстве случаев относится уже к области ассенизации. Преступника создала обезличивающая городская жизнь, тот индивидуализм, который не имеет оправдания даже в остроге, и такой преступник не вызывает спасительного чувства страха, а только презрение. Народная масса может все понять и простить, кроме ничтожества.
Настоящий разбойник еще продолжал жить только по глухим углам, где и проявлял себя время от времени в той или другой форме. В город он попадал только поневоле, как подсудимый, чтобы получить заслуженное воздаяние.
Помню зимний день с легким снежком. Это было воскресение. Когда мы, школяры, выходили из церкви от обедни, пронесся общий крик:
— Грешника будут наказывать… Грешника!..