Самгину действительность изредка напоминала о себе неприятно: в очередном списке повешенных он прочитал фамилию Судакова, а среди арестованных в городе анархистов — Вараксина, «жившего под фамилиями Лосева и Ефремова». Да, это было Неприятно читать, но, в сравнении с другими, это были мелкие факты, и память недолго удерживала их. Марина по поводу казней сказала:

— Хоть бы им, идиотам, намекнул кто-нибудь, что они воспитывают мстителей.

— Дума часто внушает им это, — сказал Самгин. Она резко откликнулась:

— Я под намеком подразумеваю не слова… И глаза ее вспыхнули сердито. Вот эти ее резкости и вспышки, всегда внезапные, не согласные с его представлением о Марине, особенно изумляли Самгина.

Около нее появился мистер Лионель Крэйтон, человек неопределенного возраста, но как будто не старше сорока лет, крепкий, стройный, краснощекий; густые, волнистые волосы на высоколобом черепе серого цвета — точно обесцвечены перекисью водорода, глаза тоже серые и смотрят на все так напряженно, как это свойственно людям слабого зрения, когда они не решаются надеть очки. Глаза — мягкие, улыбался он охотно, любезно, обнажая ровные, желтоватые зубы, — от этой зубастой улыбки его бритое, приятное лицо становилось еще приятней. Знакомя его с Климом, Марина сказала:

— Инженер, геолог, в Канаде был, духоборов наших видел.

— О, да! — подтвердил Крэйтон. — Люди очень — как это? — крепостные?..

— Крепкие? — подсказал Самгин.

— Да, спасибо! Но молодые — уже американцы. По-русски он говорил не торопясь, проглатывая одни слога, выпевая другие, — чувствовалось, что он честно старается говорить правильно. Почти все фразы он облекал в форму вопросов:

— Так много церквей, это всё ортодоксы? И все исключили Льва Толстого? Изумруды на Урале добывают только французы?

Но спрашивал он мало, а больше слушал Марину, глядя на нее как-то подчеркнуто почтительно. Шагал по улицам мерным, легким шагом солдата, сунув руки в карманы черного, мохнатого пальто, носил бобровую шапку с козырьком, и глаза его смотрели из-под козырька прямо, неподвижно, не мигая. Часто посещал церковные службы и, восхищаясь пением, говорил глубоким баритоном:

— Оу! Языческо прекрасно, — правда? Так же восхищал его мороз:

— Это делает меня таким, — говорил он, показывая крепко сжатый кулак.

Было в нем что-то устойчиво скучное, упрямое. Каждый раз, бывая у Марины, Самгин встречал его там, и это было не очень приятно, к тому же Самгин замечал, что англичанин выспрашивает его, точно доктор — больного. Прожив в городе недели три, Крэйтон исчез.

Отвечая Самгину на вопросы о Крэйтоне, Марина сказала — неохотно и недружелюбно:

— Что я знаю о нем? Первый раз вижу, а он — косноязычен. Отец его — квакер, приятель моего супруга, помогал духоборам устраиваться в Канаде. Лионель этот, — имя-то на цветок похоже, — тоже интересуется диссидентами, сектантами, книгу хочет писать. Я не очень люблю эдаких наблюдателей, соглядатаев. Да и неясно: что его больше интересует — сектантство или золото? Вот в Сибирь поехал. По письмам он интереснее, чем в натуре.

Поговорить с нею о Безбедове Самгину не удавалось, хотя каждый раз он пытался начать беседу о нем. Да и сам Безбедов стал невидим, исчезая куда-то с утра до поздней ночи. Как-то, гуляя, Самгин зашел к Марине в магазин и застал ее у стола, пред ворохом счетов, с толстой торговой книгой на коленях.

— Деньги — люблю, а считать — не люблю, даже противно, — сердито сказала она, — Мне бы американской миллионершей быть, они, вероятно, денег не считают. Захарий у меня тоже не мастер этого дела. Придется взять какого-нибудь приказчика, старичка.

— Почему — старика? — шутливо спросил Самгин.

— Спокойнее, — ответила она, шурша бумагами. — Не ограбит. Не убьет.

— А какого дела мастер Захарий?

— Захарий-то? Да — никакого. Обыкновенный мечтатель и бродяга по трудным местам, — по трудным не на земле, а — в книгах.

Небрежно сбросив счета на диван, она оперлась локтями на стол и, сжав лицо ладонями, улыбаясь, сказала:

— Обижен на тебя Захарий, жаловался, что ты — горд, не пожелал объяснить ему чего-то в Отрадном и с мужиками тоже гордо вел себя.

Самгин, пожав плечами, ответил:

— Я — тоже не мастер по части объяснений. Самому многое неясно. А с мужиками и вообще не умею говорить. Марина перебила его речь, спросив:

— А Валентин жаловался на меня?

Самгин даже вздрогнул, почувствовав нечто подозрительное в том, что она предупредила его.

Ее глаза улыбались знакомо, но острее, чем всегда, и острота улыбки заставила его вспомнить о ее гневе на попов. Он заговорил осторожно:

— Он любит жаловаться на себя. Он вообще словоохотлив.

— Болтун, — вставила Марина. — Но поругивает и меня, да?

— Нет. Впрочем, — назвал тебя хитрой.

— Только-то?

Она тихонько и неприятно засмеялась, глядя на Самгина так, что он понял: не верит ему. Тогда, совершенно неожиданно для себя, он сказал вполголоса и протирая платком очки:

— Вечером, после пожара, он говорил… странно! Он как будто старался внушить мне, что ты устроила меня рядом с ним намеренно, по признаку некоторого сродства наших характеров и как бы в целях взаимного воспитания нашего…

Выговорив это, Самгин смутился, почувствовал, что даже кровь бросилась в лицо ему. Никогда раньше эта мысль не являлась у него, и он был поражен тем, что она явилась. Он видел, что Марина тоже покраснела. Медленно сняв руки со стола, она откинулась на спинку дивана и, сдвинув брови, строго сказала:

— Ну, это ты сам выдумал!

— Он был нетрезв, — пробормотал Самгин, уронив очки на ковер, и, когда наклонился поднять их, услышал над своей головой:

— Ты хочешь напомнить: «Что у трезвого — на уме, у пьяного — на языке»? Нет, Валентин — фантазер, но это для него слишком тонко. Это — твоя догадка, Клим Иванович. И — по лицу вижу — твоя!

Скрестив руки на груди, занавесив глаза ресницами, она продолжала:

— Не знаю — благодарить ли тебя за такое высокое мнение о моей хитрости или — обругать, чтоб тебе стыдно стало? Но тебе, кажется, уже и стыдно.

Самгин чувствовал себя отвратительно.

«Веду я себя с нею глупо, как мальчишка», — думал он.

Марина молчала, покусывая губы и явно ожидая: что он скажет?

Он сказал:

— Видишь ли — в его речах было нечто похожее на то, что я рассказывал тебе про себя…

— Еще лучше! — вскричала Марина, разведя руками, и, захохотав, раскачиваясь, спросила сквозь смех: — Да — что ты говоришь, подумай! Я буду говорить с ним — таким — о тебе! Как же ты сам себя ставишь? Это все мизантропия твоя. Ну — удивил! А знаешь, это — плохо!

Несколько оправясь, Самгин заговорил:

— Я не мог не отметить некоторого, так сказать, пародийного совпадения…

— Оставь, — сказала Марина, махнув на него рукой. — Оставь — и забудь это. — Затем, покачивая головою, она продолжала тихо и задумчиво:

— До чего ты — странный человек! И чем так провинился пред собой, за что себя наказываешь?

Это было сказано очень хорошо, с таким теплым, искренним удивлением. Она говорила и еще что-то таким же тоном, и Самгин благодарно отметил:

«Так никто не говорил со мной». Мелькнуло в памяти пестрое лицо Дуняши, ее неуловимые глаза, — но нельзя же ставить Дуняшу рядом с этой женщиной! Он чувствовал себя обязанным сказать Марине какие-то особенные, тоже очень искренние слова, но не находил достойных. А она, снова положив локти на стол, опираясь подбородком о тыл красивых кистей рук, говорила уже деловито, хотя и мягко:

— Я спросила у тебя о Валентине вот почему: он добился у жены развода, у него — роман с одной девицей, и она уже беременна. От него ли, это — вопрос. Она — тонкая штучка, и вся эта история затеяна с расчетом на дурака. Она — дочь помещика, — был такой шумный человек, Радомыслов: охотник, картежник, гуляка; разорился, кончил самоубийством. Остались две дочери, эдакие, знаешь, «полудевы», по Марселю Прево, или того хуже: «девушки для радостей», — поют, играют, ну и все прочее.