Он вспомнил брата: недавно в одном из толстых журналов была напечатана весьма хвалебная рецензия о книге Дмитрия по этнографии Северного края.

«Мне тоже надо сделать выводы из моих наблюдений», — решил он и в свободное время начал перечитывать свои старые записки. Свободного времени было достаточно, хотя дела Марины постепенно расширялись, и почти всегда это были странно однообразные дела: умирали какие-то вдовы, старые девы, бездетные торговцы, отказывая Марине свое, иногда солидное, имущество.

— Дальние родственники супруга моего, — объясняла она.

Росла клиентура, к Самгину являлись из уездов и даже из соседней губернии почтительные бородатые купцы.

— Зотиха, Марина Петровна, указала нам, — говорили они, и чувствовалось, что для этих людей Марина — большой человек. Он объяснял это тем, что захолустные, полудикие люди ценят ее деловитый ум, ее знание жизни.

Зимними вечерами, в теплой тишине комнаты, он, покуривая, сидел за столом и не спеша заносил на бумагу пережитое и прочитанное — материал своей будущей книги. Сначала он озаглавил ее: «Русская жизнь и литература в их отношении к разуму», но этот титул показался ему слишком тяжелым, он заменил его другим:

«Искусство и интеллект»; потом, сообразив, что это слишком широкая тема, приписал к слову «искусство» — «русское» и, наконец, еще более ограничил тему: «Гоголь, Достоевский, Толстой в их отношении к разуму». После этого он стал перечитывать трех авторов с карандашом в руке, и это было очень приятно, очень успокаивало и как бы поднимало над текущей действительностью куда-то по косой линии.

Гоголь и Достоевский давали весьма обильное количество фактов, химически сродных основной черте характера Самгина, — он это хорошо чувствовал, и это тоже было приятно. Уродливость бьпа и капризная разнузданность психики объясняли Самгину его раздор с действительностью, а мучительные поиски героями Достоевского непоколебимой истины и внутренней свободы, снова приподнимая его, выводили в сторону из толпы обыкновенных людей, сближая его с беспокойными героями Достоевского.

Но нередко он бросал карандаш на стол, говоря себе:

«Я — не таков, как эти люди, более здоров, чем они, я отношусь к жизни спокойнее».

Однако действительность, законно непослушная теориям, которые пытались утихомирить ее, осаждаясь на ее поверхности густой пылью слов, — действительность продолжала толкать и тревожить его.

В конце зимы он поехал в Москву, выиграл в судебной палате процесс, довольный собою отправился обедать в гостиницу и, сидя там, вспомнил, что не прошло еще двух лет с того дня, когда он сидел в этом же зале с Лютовым и Алиной, слушая, как Шаляпин поет «Дубинушку». И еще раз показалось невероятным, что такое множество событий и впечатлений уложилось в отрезок времени — столь ничтожный.

«И в бездонном мешке времени кружится земной шар», — вспомнил он недавно прочитанную фразу и подумал, что к Достоевскому и Гоголю следует присоединить Леонида Андреева, Сологуба. А затем, просматривая карту кушаний, прислушиваясь к шуму голосов, подумал о том, что, вероятно, нигде не едят так радостно и шумно, как в Москве. Особенно бесцеремонно шумели за большим столом у стены, налево от него, — там сидело семеро, и один из них, высокий, тонкий, с маленькой головой, с реденькими усами на красном лице, тенористо и задорно врезывал в густой гул саркастические фразы:

— В Европе промышленники внушают министрам руководящие идеи, а у нас — наоборот: у нас необходимость организации фабрикантов указана министром Коковцовым в прошлом году-с!

За спиною Самгина, под пальмой, ворчливо разговаривали двое, и нетрезвый голос одного был знаком.

— Ерунда! Солдаты революции не делают.

— Тише!

— Расстреливать, как негров…

— Ты — сообрази: гвардия, преображенцы…

— Тем более: расстреливать! Что значит высылка в какое-то дурацкое село Медведь? Ун-ничтожать, как англичане сипаев…

— Это ты несерьезно говоришь.

— Я знаю больше тебя, — пьяным голосом вскричал свирепый человек, и Самгин тотчас вспомнил:

«Это — Тагильский. Неприятно, если узнает меня».

Он привстал, оглядываясь, нет ли где другого свободного столика?

Столика не нашлось, а малоголовый тенор, ударив ладонью по столу, отчеканил:

— Ни-ко-гда-с! Допущение рабочих устанавливать расценки приемлемо только при условии, что они берут на себя и ответственность за убытки предприятия-с!

Он встал и начал быстро пожимать руки сотрапезников, однообразно кивая каждому гладкой головкой, затем, высоко вскинув ее, заложив одну руку за спину, держа в другой часы и глядя на циферблат, широкими шагами длинных ног пошел к двери, как человек, совершенно уверенный, что люди поймут, куда он идет, и позаботятся уступить ему дорогу.

По газетам Самгин знал, что в Петербурге организовано «Общество заводчиков и фабрикантов» и что об этом же хлопочут и промышленники Москвы, — наверное, этот длинный — один из таких организаторов. Тагильский внятно бормотал:

— В Семеновском полку один гусь заговорил, что в Москве полк не тех бил, — понимаешь? Не тех! Солдаты тотчас выдали его…

Направо от Самгина сидели, солидно кушая, трое:

широкоплечая дама с коротенькой шеей в жирных складках, отлично причесанный, с подкрученными усиками, студент в пенснэ, очень похожий на переодетого парикмахера, и круглолицый барин с орденом на шее, с большими глазами в синеватых мешках; медленно и обиженно он рассказывал:

— Я сам был свидетелем, я ехал рядом с Бомпаром. И это были действительно рабочие. Ты понимаешь дерзость? Остановить карету посла Франции и кричать в лицо ему: «Зачем даете деньги нашему царю, чтоб он бил нас? У него своих хватит на это».

— Ужасно, — басом и спокойно сказала женщина, раскладывая по тарелкам пузатеньких рябчиков, и спросила: — А правда, что Лауница убили за то, что он хотел арестовать Витте?

— Но, мама, — заговорил студент, наморщив лоб, — установлено, что Лауница убили социалисты-революционеры.

Так же басовито и спокойно дама сказала:

— Я не спрашиваю — кто, я спрашиваю — за что? И я надеюсь, Борис, что ты не знаешь, что такое революционеры, социалисты и кому они служат. Возьми еще брусники, Матвей!

Человек с орденом взял брусники и, тяжко вздохнув, сообщил:

— Старик Суворин утверждает, что будто Горемыкин сказал ему: «Это не плохо, что усадьбы жгут, надо потрепать дворянство, пусть оно перестанет работать на революцию». Но, бог мой, когда же мы работали на революцию?

— Ужасно, — сказала дама, разливая вино. — И притом Горемыкин — педераст. Студент усмехнулся, говоря:

— Ты, дядя, забыл о декабристах…

«Это — люди для комедии, — подумал Самгин. — Марина будет смеяться, когда я расскажу о них».

Его очень развлекла эта тройка. Он решил провести вечер в театре, — поезд отходил около полуночи. Но вдруг к нему наклонилось косоглазое лицо Лютова, — меньше всего Самгин хотел бы видеть этого человека. А Лютов уже трещал:

— Вот — непредвиденный случай! Глупо; как будто случай можно предвидеть! А ведь так говорят! Мне сказали, что ты прикреплен к Вологде на три года, — неверно?

Он был наряжен в необыкновенно пестрый костюм из толстой, пестрой, мохнатой материи, казался ниже ростом, но как будто еще более развинченным.

— Хотя — ив Вологде пьют. Ты еще не запил? Интересно, каким ты пером оброс?

Говорил он вполголоса, но все-таки было неприятно, что он говорит в таком тоне при белобрысом, остроглазом официанте. Вот он толкает его пальцами в плечо;

— Кабинетик можно, Вася?

— Слушаю. Закусочку?

— Неизбежно.

— А дальше?

— Сам сообрази, ангел.

«Показывает старомодный московский демократизм», — отметил Самгин, наблюдая из-под очков за публикой, — кое-кто посматривал на Лютова иронически. Однако Самгин чувствовал, что Лютов искренно рад видеть его. В коридоре, по дороге в кабинет, Самгин осведомился: где Алина?

— Алина? — ненужно переспросил Лютов, — Алина пребывает во французской столице Лютеции и пишет мне оттуда длинные, свирепые письма, — французы ей не нравятся. С нею Костя Макаров поехал, Дуняша собирается… Втолкнув Самгина в дверь кабинета, он усадил его на диван, сел в кресло против него, наклонился и предложил: