— Моя фамилия — Муравьева, иначе — Паша. Татьяна Гогина сообщила мне, что, в случае нужды, я могу обратиться к вам.

Самгин собирался зажечь спичку, но не зажег, а, щелкнув ногтем по коробке, подал коробку женщине, спрашивая:

— Чем могу служить?

Темные глаза женщины смотрели на него в упор, — ее спутник сел на стул у стены, в сумраке, и там невнятно прорычал что-то.

«Кажется, я его когда-то видел», — подумал Самгин.

Не торопясь Муравьева закурила папиросу от своей спички и сказала, что меньшевики, в будущее воскресенье, устраивают в ремесленной управе доклад о текущем моменте.

— У нас некому выступить против них; товарищ, который мог бы сделать это достаточно солидно, — заболел.

Говорила она требовательно, высоким надорванным голосом, прямой взгляд ее был неприятен. Самгин сказал:

— Лицо, названное вами, ничего не сообщало мне о Муравьевой, и вообще я с этим лицом не состою в переписке.

— Странно, — сказала женщина, пожимая плечами. а спутник ее угрюмо буркнул:

— Идем к тому.

— На митингах я никогда не выступал, — добавил Самгин, испытывая удовольствие говорить правду.

— Не надо, идем к тому, — повторил мужчина, вставая. Самгину снова показалось, что он где-то видел его, слышал этот угрюмый, тяжелый голос. Женщина тоже встала и, сунув папиросу в пепельницу, сказала громко:

— Вот и попробовали бы.

Вставая, она задела стол, задребезжал абажур лампы. Самгин придержал его ладонью, а женщина небрежно сказала:

— Извините, — и ушла, не простясь.

«Со спичками у меня вышло невежливо, — думал Самгин. — Человека этого я встречали.

Вздохнув, он вытряхнул окурок папиросы в корзину для бумаг. Дня через два он вышел «на люди», — сидел в зале клуба, где пела Дуняша, и слушал доклад местного адвоката Декаполитова, председателя «Кружка поощрения кустарных ремесел». На эстраде, заслоняя красный портрет царя Александра Второго, одиноко стоял широкоплечий, но плоский, костистый человек с длинными руками, седовласый, но чернобровый, остриженный ежиком, с толстыми усами под горбатым носом и острой французской бородкой. Он казался загримированным под кого-то, отмеченного историей, а брови нарочно выкрасил черной краской, как бы для того, чтоб люди не думали, будто он дорожит своим сходством с историческим человеком. Разговаривал он приятным, гибким баритоном, бросая в сумрак скупо освещенного зала неторопливые, скучные слова:

— Ситуация данных дней требует, чтоб личность категорически определила: чего она хочет?

— Чтобы Столыпина отправили к чертовой матери, — проворчал соседу толстый человек впереди Самгина, — сосед дремотно ответил:

— Отруба — ловкий ход.

В зале рассеянно сидели на всех рядах стульев человек шестьдесят.

Летний дождь шумно плескал в стекла окон, трещал и бухал гром, сверкали молнии, освещая стеклянную пыль дождя; в пыли подпрыгивала черная крыша с двумя гончарными трубами, — трубы были похожи на воздетые к небу руки без кистей. Неприятно теплая духота наполняла зал, за спиною Самгина у кого-то урчало в животе, сосед с левой руки после каждого удара грома крестился и шептал Самгину, задевая его локтем:

— Пардон…

— Пред нами развернуты программы нескольких политических партий, — рассказывал оратор.

Самгин долго искал: на кого оратор похож? И, не найдя никого, подумал, что, если б приехала Дуняша, он встретил бы ее с радостью.

Наискось от него, впереди сидел бывший поверенный Марины и, утешительно улыбаясь, шептал что-то своему соседу — толстому, бородатому, с жирной шеей.

— Существует мнение, что политика и мораль — несовместимы, — разговаривал оратор, вынув платок из кармана и взмахнув им, — но это абсолютно неверно, это — мнение фельетонистов, политика строится на нормах права…

Удар грома пошатнул его, он отступил на шаг в сторону, вытирая виски платком, мигая, — зал наполнился гулом, ноющей дрожью стекол в окнах, а поверенный Марины, подскочив на стуле, довольно внятно пробормотал:

— Это — не повод для кассации… Снова заговорил оратор, но уже быстрее и рассердясь на кого-то. Самгин поймал странную фразу:

— Не всякий юноша, кончив гимназию, идет в университет, не все путешественники по Африке стремятся к центру ее…

— Верно, — сказал кто-то сзади Самгина и глухо засмеялся.

Самгин не мог сосредоточить внимание на ораторе, речь его казалась давно знакомой. И он был очень доволен, когда Декаполитов, наклонясь вперед, сказал:

— Мы, наконец, дошли до пределов возможного и должны остановиться, чтоб, укрепясь на занятых позициях, осуществить возможное, реализовать его, а там история укажет, куда и как нам идти дальше. Я — кончил.

В первом ряду поднялся большеголовый лысый человек и прокричал:

— Перерыв — четверть часа! Прошу желающих записаться на прения.

И так же крикливо сказал кому-то:

— Что же вы, батенька, стол-то перед эстрадой поставили? На эстраду его надо было поставить, на эстраду-с…

Самгин пошел в буфет, слушая, что говорят солидные, тяжеловесные горожане, неторопливо спускаясь по мраморной лестнице.

— Декаполитов трезво рассуждал…

— Н-да! На них мужичок действует, как нашатырь на пьяного.

— Сами же раскачивали, а теперь, как закачалось все…

— Ой, мамо! Гони кошку з хаты, бо вона мини цапае… Знакомые адвокаты раскланивались с Климом сухо, пожимали руку его молча и торопливо; бывший поверенный Марины, мелко шагая коротенькими ногами, подбежал к нему и спросил:

— Ну — как? Что скажете? Но тотчас же сам сказал:

— Какой отличный дождь! — и откатился к маленькому, усатому человеку, сердито говоря:

— Послушайте, господин Онуфриенко, вот уже прошло две недели…

— Ну, и прошло, а — что?

Не пожелав остаться на прения по докладу, Самгин пошел домой. На улице было удивительно хорошо, душисто, в небе, густосинем, таяла серебряная луна, на мостовой сверкали лужи, с темной зелени деревьев падали голубые капли воды; в домах открывались окна. По другой стороне узкой улицы шагали двое, и один из них говорил:

— Обеспокоились старички…

Из открытого окна в тишину улицы масляно вытек красивый голос:

Хотел бы в единое слово
Излить все, что на сердце есть…

— Реакция! — крикнул в окно один из двух, и, смеясь, они пошли быстрей.

«Очень провинциальная шуточка», — подумал Самгин, с наслаждением вдыхая свежий воздух, запахи цветов.

Через несколько дней правительство разогнало Думу, а кадеты выпустили прокламацию, уговаривая крестьян не давать рекрутов, не платить налогов. Безбедов, размахивая газетой, захрипел:

— Какого чорта? Конституция, так — конституция, а то все равно как на трехногий стул посадили. Идиоты! Теперь — снова жди всеобщей забастовки…

— А как реагирует город? — спросил Самгин.

— Ну, что ж — город? Баранов — много, а козлов — нет, ну, баранам и не за кем идти.

Самгин был уверен, что настроением Безбедова живут сотни тысяч людей — более умных, чем этот голубятник, и нарочно, из антипатии к нему, для того, чтоб еще раз убедиться в его глупости, стал расспрашивать его: что же- он думает? Но Безбедов побагровел, лицо его вспухло, белые глаза свирепо выкатились; встряхивая головой, растирая ладонью горло, он спросил:

— Экзаменуете меня, что ли? Я же не идиот все-таки! Дума — горчишник на шею, ее дело — отвлекать прилив крови к мозгу, для этого она и прилеплена в сумасбродную нашу жизнь! А кадеты играют на бунт. Налогов не платить! Что же, мне спичек не покупать, искрами из глаз огонь зажигать, что ли?

Стукнув кулаком по столу, он заорал:

— Я плачу налоги, чтоб мне обеспечили спокойную жизнь, — так или нет?. Обязана власть охранять мою жизнь?

Он качался на стуле, раздвигал руками посуду на столе, стул скрипел, посуда звенела. Самгин первый раз видел его в припадке такой ярости и не верил, что ярость эта вызвана только разгоном Думы.