На крыльце соседнего дома сидел Лаврушка рядом с чумазым парнем; парень подпоясан зеленым кушаком, на боку у него — маузер в деревянном футляре. Он вкусно курит папиросу, а Лаврушка говорит ему:

— Я люблю бояться; занятно, когда от страха шкурка на спине холодает.

Парень сплюнул, поймал ладонью крупную снежинку, точно муху, открыл ладонь, — в ней ничего не оказалось. Он усмехнулся и заговорил:

— Меня к страху приучил хозяин, я у трубочиста жил, как я — сирота. Бывало, заорет: «Лезь, сволочь, сукиного сына!» В каменную стену полезешь, не то что куда-нибудь. Он и печник был. Ему смешно было, что я боюсь.

— Сердитый?

— Трезвый, так — веселый. Все спрашивал: «Как дела — башка цела?» Только он редко трезвый был.

У паренька — маленькие, но очень яркие глаза, налитые до глубины синим огнем.

Прошли две женщины, — одна из них, перешагнув через пятно крови, обернулась и сказала другой:

— Смотри, — точно конь нарисован! Та, не взглянув, закуталась шалью, а когда они остановились у крыльца фельдшера, сказала, оглядываясь:

— По нашей улице из пушки стрелять неудобно, — кривая, в дома пушка будет попадать.

Перед баррикадой гулял, тихонько насвистывая, Калитин, в ногу с ним шагал сухонький, остроглазый, с бородкой, очень похожей на кисть для бритья, — он говорил:

— Стреляют они — так себе. Вообще — отряды эти охотничьи — балаган! А вот казачишки — эти бьют кого попало. Когда мы на Пресне у фабрики Шмита выступали…

Калитин остановился, вынул из-за пазухи черные часы и крикнул:

— Лаврентий — иди! Пора! Иди, Мокеев. Самгину хотелось поговорить с Калитиным и вообще ближе познакомиться с этими людьми, узнать — в какой мере они понимают то, что делают. Он чувствовал, что студенты почему-то относятся к нему недоброжелательно, даже, кажется, иронически, а все остальные люди той части отряда, которая пользовалась кухней и заботами Анфимьевны, как будто не замечают его. Теперь Клим понял, что, если б его не смущало отношение студентов, он давно бы стоял ближе к рабочим.

Лаврушка и человек с бородкой ушли. Темнело. По ту сторону баррикады возились люди; знакомый угрюмый голос водопроводчика проговорил:

— Тут — недалеко.

— Отец возьмет его?

— Брат.

— Жалко Васю.

Калитин, шагая вдоль баррикады, закуривал на ходу. Самгин пошел рядом с ним, спросив;

— Очень страдал товарищ?

— Не охнул, — сказал Калитин, выдув длинную струю дыма. — В глаз попала пуля.

— Он где работал?

— Булочник.

— Еще кого-нибудь ранили?

— Троих. Не сильно.

Краткие ответы Калитина не очень поддерживали желание беседовать с ним, но все-таки Самгин, помолчав, спросил:

— Чего же вы надеетесь добиться? Калитин остановился и сказал:

— Ясно — очевидно: свободы рабочему классу!

А вслед за этим сам спросил, как будто с сожалением:

— Вы что же — меньшевичек? За союз с кадетами? По Плеханову: до Твери — вместе?

Не по словам, а по тону Самгин понял, что этот человек знает, чего он хочет. Самгин решил возразить, поспорить и начал:

— Неужели вы думаете…

Но Калитин, остановись, прислушиваясь, проворчал:

— Подождите-ко…

Было слышно, что вдали по улице быстро идут люди и тащат что-то тяжелое. Предчувствуя новую драму, Самгин пошел к воротам дома Варвары; мимо него мелькнул Лаврушка, радостно и громко шепнув:

— Пымали!

Самгин остановился во впадине калитки, слушая задыхающийся голос:

— Пымали, товарищ Калитин! Как бился-а! Здоровенный! Ему даже варежку в рот сунули…

— Ведите в сарай, — крикнул Калитин. Клим быстро вошел во двор, встал в угол; двое людей втащили в калитку третьего; он упирался ногами, вспахивая снег, припадал на колени, мычал. Его били, кто-то сквозь зубы шипел:

— Иди-и…

Самгин хотел войти в кухню, но в сарае заговорил, сквозь всхлипывающий смешок, Иван Петрович Митрофанов:

— Ф-фу… Господи Исусе! Ну, напугали, напугали… И, всхлипнув так, точно губы ожег кипятком, он еще быстрее забормотал:

— Пож-жалуйста, пож-жалуйста! Я не сопротивляюсь… Ну, — документы… Я — человек тоже рабочий. Часы. Вот деньги. И — всё, поверьте слову…

По двору в сарай прошли Калитин и водопроводчик, там зажгли огонь. Самгин тихо пошел туда, говоря себе, что этого не надо делать. Он встал за неоткрытой половинкой двери сарая; сквозь щель на пальто его легла полоса света и разделила надвое; стирая рукой эту желтую ленту, он смотрел в щель и слушал.

— Ведь это вы несерьезно, — говорил Митрофанов, все громче и торопливее. — Нельзя же, господа… товарищи… Мы живем в государстве…

— Молчи, — глухо сказали ему.

— Да — нет! Как же можно? Что вы… что… Ну… боже мой… — И вдруг, не своим голосом, он страшно крикнул:

— Караул… Позвольте — что вы? Постойте!

Необычайно кратко и глухо хлопнул выстрел, и тотчас погас огонь.

Самгин почувствовал, что это на него упала мягкая тяжесть, приплюснув его к земле так, что подогнулись колени.

Через несколько секунд тишины снова вспыхнул огонь, и раздался голос Калитина:

— Это ты — напрасно! Это, товарищ, не дело.

— А — чего? Вот он — документ!..

— Надо было Якова подождать…

Кто-то заговорил так же торопливо, как Митрофанов.

— Лаврушку он спрашивал, кого как зовут, ну? Меня — спрашивал? Про адвоката? Чем он руководит? И как вообще…

— Вынесите его в сад, — сказал Калитин. — Дай-ка мне книжку и всё…

Самгин встал перед дверью и сказал:

— Он был уголовный сыщик… Но Мокеев, наскочив на него, закричал густо и свирепо:

— Охранник! Аккуратно, как в аптеке! Не беспокойтесь…

Он говорил еще что-то, но Самгин не слушал его, глядя, как водопроводчик, подхватив Митрофанова под мышки, везет его по полу к пролому в стене. Митрофанов двигался, наклонив голову на грудь, спрятав лицо; пальто, пиджак на нем были расстегнуты, рубаха выбилась из-под брюк, ноги волочились по полу, развернув носки.

Калитин, сидя на корточках перед фонарем, рассматривал какие-то бумажки и ворчал:

— Делов сегодня у нас… Карточка охранного, видать…

— Вот и револьвер его, — вертел Мокеев перед лицом Самгина черный кусок металла. — Он меня едва не пристрелил, а теперь — я его из этого…

Самгин стоял, закрыв глаза.

— Ну, довольно канители! — строго сказал Калитин. — Идем, Мокеев, к Якову. Все-таки это, брат… не дело, если каждый будет…

— Эй, черти, помогите мне! — крикнул водопроводчик из сада.

Но Калягин и Мокеев ушли со двора. Самгин пошел в дом, ощущая противный запах и тянущий приступ тошноты. Расстояние от сарая до столовой невероятно увеличилось; раньше чем он прошел этот путь, он успел вспомнить Митрофанова в трактире, в день похода рабочих в Кремль, к памятнику царя; крестясь мелкими крестиками, человек «здравого смысла» горячо шептал: «Я — готов, всей душой! Честное слово: обманывал из любви и преданности».

«Как просто убивают. Хотя, конечно, шпион, враг…»

О Митрофанове подумалось без жалости, без возмущения, а на его место встал другой враг, хитрый, страшный, без имени и неуловимый.

«Кто всю жизнь ставит меня свидетелем мучительно тяжелых сцен, событий?» — думал он, прислонясь спиною к теплым изразцам печки. И вдруг, точно кто-то подсказал ему:

«Надо уехать за границу. В маленький, тихий городок».

Глядя на двуцветный огонек свечи, он говорил себе:

«Как это раньше не пришло мне в голову? С матерью повидаюсь».

Мать жила под Парижем, писала редко, но многословно и брюзгливо: жалуясь на холод зимою в домах, на различные неудобства жизни, на русских, которые «не умеют жить за границей»; и в ее эгоистической, мелочной болтовне чувствовался смешной патриотизм провинциальной старухи…

Дверь медленно отворилась, и еще медленнее влезла в комнату огромная туша Анфимьевны, тяжело проплыла в сумраке к буфету и, звякая ключами, сказала очень медленно, как-то нараспев:

— Егор-то Васильич удавился…

— Эх, боже мой, — с досадой, близкой к отчаянию, негромко воскликнул Самгин.