— Оставь! — крикнула Алина, топнув ногой. — Они исцарапаются щепками!

— О, богородица дево-о! — задыхаясь, высвистывала слепая. — Гашка — какие это тут пришли?

И, ошаривая вокруг себя дрожащими руками:

— Чей голосок-от? Псовка, куда посох девала? Не слушая ни Алину, ни ее, горбатенькая все таскала детей, как собака щенят. Лидия, вздрогнув, отвернулась в сторону, Алина и Макаров стали снова сажать ребятишек на ступени, но девочка, смело взглянув на них умненькими глазами, крикнула:

— Да — что вы озорничаете? Не ваши детеныши-то! И снова начала стаскивать детей со ступенек, а хромой, восхищаясь, бормотал:

— Ты гляди, кака упряма уродинка, а? Окрик девочки смутил Макарова, он усмехнулся, сказав Алине:

— Оставьте…

Самгину показалось, что и все смущены горбатенькой, все как будто притихли пред нею. Лютов говорил что-то Лидии утешающим тоном. Туробоев, сняв перчатку, закуривал папиросу, Алина дергала его за рукав, гневно спрашивая:

— Как это можно?

Он ласково улыбался в лицо ей.

Два парня в новых рубахах, сшитых как будто из розовой жести, похожие друг на друга, как два барана, остановились у крыльца, один из них посмотрел на дачников, подошел к слепой, взял ее за руку и сказал непреклонно:

— Бабка Анфиса, очисть место госполам.

— О, осподи! Подымают ли?

— Сейчас будут. Шагай.

— Дожила, слава те… Матушка…

— Точно мы заразные, — бунтовала Алина. Лютов увлеченно допрашивал хромого:

— А — какой же ты веры?

Усмехаясь в растрепанную бороду, хромой качал головой.

— Не-ет, наша вера другая.

— Христианская?

— Обязательно. Только — строже.

— Так ты, чорт, скажи: в чем строже? Хромой тяжко вздохнул:

— Этого сказать нельзя. Это только одноверу можно сказать. Колокола мы признаем и всю церковность; а все-таки…

Клим Самгин смотрел, слушал и чувствовал, что в нем нарастает негодование, как будто его нарочно привели сюда, чтоб наполнить голову тяжелой и отравляющей мутью. Все вокруг было непримиримо чуждо, но, заталкивая в какой-то темный угол, насиловало, заставляя думать о горбатой девочке, о словах Алины и вопросе слепой старухи:

«Какие это пришли?»

В голове еще шумел молитвенный шопот баб, мешая думать, но не мешая помнить обо всем, что он видел и слышал. Молебен кончился. Уродливо длинный и тонкий седобородый старик с желтым лицом и безволосой головой в форме тыквы, сбросив с плеч своих поддевку, трижды перекрестился, глядя в небо, встал на колени перед колоколом и, троекратно облобызав край, пошел на коленях вокруг него, крестясь и прикладываясь к изображениям святых.

— Вон как! — одобрительно сказал хромой. — Это — Панов, Василь Васильич, он и есть благодетель селу. Знаменито стекло льет, пивные бутылки на всю губерню.

На площади стало потише. Все внимательно следили за Пановым, а он ползал по земле и целовал край колокола. Он и на коленях был высок.

Кто-то крикнул:

— Народ! Делись натрое! Другой голос спросил:

— А где кузнец?

Панов встал на ноги, помолчал, оглядывая людей, и сказал басом:

— Начинайте, православные!

Толпа, покрикивая, медленно разорвалась на три части: две отходили по косой вправо и влево от колокольни, третья двигалась по прямой линии от нее, все три бережно, как нити жемчуга, несли веревки и казались нанизанными на них. Веревки тянулись от ушей большого колокола, а он как будто не отпускал их, натягивая все туже.

— Стой! Стойте!

— Вот он!

— Нуко-сь, Николай Павлыч, послужи богу-то, — громко сказал Панов.

К нему медленно подошел на кривых ногах широкоплечий, коренастый мужик в кожаном переднике. Рыжие волосы на голове его стояли дыбом, клочковатая борода засунута за ворот пестрядинной рубахи. Черными руками он закатал рукава по локти и, перекрестясь на церковь, поклонился колоколам не сгибаясь, а точно падая грудью на землю, закинув длинные руки свои назад, вытянув их для равновесия. Потом он так же поклонился народу на все четыре стороны, снял передник, тщательно сложил его и сунул в руки большой бабе в красной кофте. Все это он делал молча, медленно, и все выходило у него торжественно.

Ему протянули несколько шапок, он взял две из них, положил их на голову себе близко ко лбу и, придерживая рукой, припал на колено. Пятеро мужиков, подняв с земли небольшой колокол, накрыли им голову кузнеца так, что края легли ему на шапки и на плечи, куда баба положила свернутый передник. Кузнец закачался, отрывая колено от земли, встал и тиха, широкими шагами пошел ко входу на колокольню, пятеро мужиков провожали его, идя попарно.

— Попер, идол! — завистливо сказал хромой и вздохнул, почесывая подбородок. — А колокольчик-то этот около, слышь, семнадцати пудов, да — в лестницу нести. Тут, в округе, против этого кузнеца никого нет. Он всех бьет. Пробовали и ere, — его, конечно, массыей народа надобно бить — однакож и это не вышло.

На площади становилось все тише, напряженней. Все головы поднялись вверх, глаза ожидающе смотрели в полукруглое ухо колокольни, откуда были наклонно высунуты три толстые балки с блоками в них и, проходя через блоки, спускались к земле веревки, привязанные к ушам колокола.

Урядник подошел к большому колоколу, похлопал его ладонью, как хлопают лошадь, снял фуражку, другой ладонью прикрыл глаза и тоже стал смотреть вверх.

Все тише, напряженней становилось вокруг, даже ребятишки перестали суетиться и, задрав головы, вросли в землю.

Вот в синем ухе колокольни зашевелилось что-то бесформенное, из него вылетела шапка, потом — другая, вылетел комом свернутый передник, — люди на земле судорожно встряхнулись, завыли, заорали; мячами запрыгали мальчишки, а лысый мужичок с седыми усами прорезал весь шум тонким визгом:

— Миколай Павлыч, кум! Анператор…

Урядник надел фуражку, поправил медали на груди и ударил мужика по лысому затылку. Мужик отскочил, побежал, остановясь, погладил голову свою и горестно сказал, глядя на крыльцо школы:

— И пошутить не велят…

Сошел с колокольни кузнец, покрестился длинной рукой на церковь. Панов, согнув тело свое прямым углом, обнял его, поцеловал:

— Богатырь! И закричал:

— Православные! Берись дружно! С богом! Три кучи людей, нанизанных на веревки, зашевелились, закачались, упираясь ногами в землю, опрокидываясь назад, как рыбаки, влекущие сеть, три серых струны натянулись в воздухе; колокол тоже пошевелился, качнулся нерешительно и неохотно отстал от земли.

— Ровнее, ровней, боговы дети! — кричал делатель пивных бутылок грудным голосом восторженно и тревожно.

Тускло поблескивая на солнце, тяжелый, медный колпак медленно всплывал на воздух, и люди — зрители, глядя на него, выпрямлялись тоже, как бы желая оторваться от земли. Это заметила Лидия.

— Смотрите, как тянутся все, точно растут, — тихо сказала она; Макаров согласился:

— Да, меня тоже поднимает… «Врешь», — подумал Клим Самгин. На площади было не очень шумно, только ребятишки покрикивали и плакали грудные младенцы.

— Ровнее, православные! — трубил Панов, а урядник повторял не так оглушительно, но очень строго:

— Ровнее, эй, правые!

Три группы людей, поднимавших колокол, охали, вздыхали и рычали. Повизгивал блок, и что-то тихонько трещало на колокольне, но казалось, что все звуки гаснут и вот сейчас наступит торжественная тишина. Клим почему-то не хотел этого, находя, что тут было бы уместно языческое ликование, буйные крики и даже что-нибудь смешное.

Он видел, что Лидия смотрит не на колокол, а на площадь, на людей, она прикусила губу и сердито хмурится. В глазах Алины — детское любопытство. Туробоеву — скучно, он стоит, наклонив голову, тихонько сдувая пепел папиросы с рукава, а у Макарова лицо глупое, каким оно всегда бывает, когда Макаров задумывается. Лютов вытягивает шею вбок, шея у него длинная, жилистая, кожа ее шероховата, как шагрень. Он склонил голову к плечу, чтоб направить непослушные глаза на одну точку.

Вдруг, на высоте двух третей колокольни, колокол вздрогнул, в воздухе, со свистом, фигурно извилась лопнувшая веревка, левая группа людей пошатнулась, задние кучно упали, раздался одинокий, истерический вой: