Изменить стиль страницы

— Ближе, дура! Ближе, курва, я те говорю!

Высокая, плоскогрудая Палага, держа обеими руками икону, показывала её огню и, сверкая одиноким зелёным глазом, визжала:

— Заступница милосердная, купина неопалимая, спаси, сохрани! Господи! Соседи, что же вы… Помогите!

— Ближа-а! — ревел Марков, одной рукой поддёргивая штаны, а ладонью другой толкая сестру в спину, в затылок. Она, прикрывая лицо иконой, отскакивала от огня, бормотала:

— Да что ты! Сгорю ведь я…

И ещё более визгливо, отчаянно звала соседей на помощь, а брат, мигая, сверкая страшно выпученными глазами, всё толкал её на огонь, и отблески огня наливали глаза его кровью. Когда Марков ударил старуху по затылку слишком сильно, она, высоко взмахнув иконой, упала лицом в пыль, на неё посыпались искры; пытаясь встать, она шлёпала иконой по земле, мычала:

— У-ух, о-ох!

Брат схватил её за ноги, оттащил прочь, вырвал икону из рук её, — у него свалились штаны до колен, тогда он, сунув икону под мышку себе и вздёргивая штаны, яростно взревел:

— Эх, дьяволы, мать вашу…

Дьяволы — небольшая группа стариков, старух и среди них шорник — молча стояли на той стороне улицы, у плетня огорода, следя, как семья Маркова и человек пять соседей его, сломав плетень, таскают имущество в огород, следили, шевеля губами, точно считая чужое добро или молясь. Эта безмолвная группа людей быстро разрасталась, подходили, напившись чаю, миряне и дачники полюбоваться игрою огня, борьбой с ним.

Огонь потрескивал, посвистывал, шипел, посылая во все стороны маленьких, красных гонцов, взмётывая, вместе с дымом, горящие головни, с лисьей хитростью и как бы подражая воде, растекался ручьями, змеино ползал, пытаясь ужалить ноги людей. Молодёжь пожарной дружины забрасывала в огонь четыре багра, отрывала ими брёвна, тёс, кричала:

— Ра-азом! Ух, да-ух! Тащи-и…

Воду подвозили две бочки, но они рассохлись, половина воды вытекала по пути к пожару, несмазанный насос стучал и скрипел, вода из шланга выливалась бессильной, тоненькой и жалкой струёй. Огонь брызгал на людей искрами, горячий воздух жёг руки, лица, люди работали недружно и неохотно, видя, что сгорят только две избы богатого мужика и что на крышах ближних изб сторожко сидят хозяева, поливая тёс водою из колодцев. Солидный, бородатый, лысый писатель Евтихий Карпов ласково и строго убеждал зрителей:

— Что же вы, миряне, не помогаете? Надобно помогать людям, которые терпят несчастие. Сегодня вы поможете им, завтра — они вам помогут. — Кто-то из толпы сердито спросил:

— А вам, господин, как известно, что и завтра пожар будет?

— Табачок, — заворчала старушка в синем платье и с лицом синеватого цвета. — Гостите у нас, а папироски курите, бесову забаву.

И ещё сердитый голос:

— Ребятишек приучаете к табаку.

Толстый мужик в клетчатом жилете поверх розовой рубахи, в синих пестрядинных штанах и босой, ласково ухмыляясь в рыжую бороду, смотрел на Карпова масляными глазами и уговаривал его:

— Ты, Евтихей Павлов, не слушай дикарёв этих. Чего они понимают? Живут дачниками, а туда же, ворчат — как собаки на чужого.

— Живут? — закричали на него. — Кабы не судьба наша горькая…

— Нужда заставляет избы под дачи сдавать, мерин!

— Он — знает. Сам сдаёт.

— Ему бы только чаи распивать с дачниками-то…

Кто-то весёлым голосом прокричал:

— Кузнеца нашли-и!

В толпе озабоченно откликнулись:

— Константин, айда кузнеца бить…

Часть зрителей быстро пошла прочь, а маленький, остробородый человечек, прищурив детски ясные глазки, сказал:

— Докажут ему, кузнецу-то! Докажут, что бог создал человека, а чёрт кузнеца.

— Бог — Адама создал, а не человека, — сурово вмешалась старуха. — Не говори чего не знаешь.

— Да ведь Адам-от человек же?

— Адам — крылатый был, вроде ангела, до греха с Евой, а после того у Адама-то от крыльев одни лопатки остались…

— Эй, бабы, слышите?

— Поломали, повыдергали нам бабы крылья-то.

— А и верно! Вредное сословие…

— Бабы-то? Вреднее — нет…

— Сказано: «Куда бес не поспеет, туда бабу пошлёт».

Около Евтихия Карпова — шорник, его умненькие глазки сухо и остро усмехались, солдатское плюшевое лицо собралось в комок мягких морщин, он говорил негромко и поучительно:

— Вы, барин, не беспокойтесь. На пожаре у мужиков разум, как воск, тает. Всякому до себя, господин хороший…

— Нет, позволь, — пробовал возразить Карпов.

— Да, пожалуйста. Я ведь не спорю.

— Видишь ли: мир, община…

— Конешно, — поторопился согласиться шорник.

— Общая жизнь — понимаешь?

— Вот, вот, — снова согласился шорник и отошёл прочь.

— Какой бестолковый, — сказал мне Карпов, глядя в спину шорника. — Портят крестьянство отходники, оторванные от почвы… Покурим? — предложил он, вынув портсигар, но оглянулся и — спрятал его в карман, объяснив: — Забыл: я еще чаю не пил, а натощак — не курю.

Группа мужиков, человек десять, вела кузнеца в разорванной от ворота до подола грязной рубахе, по лицу его, как бы нарочно смазанному сажей, на растрёпанную бороду текла кровь, он шагал, покачиваясь, и мычал:

— Сволочи, спросите Пашку Авдеева или дачника его — мы втроём за Волгой ночь были.

— Был, так — был.

— Узнаем — поверим.

— Сволочи. Я в гору шёл, когда вспыхнуло, мать…

— С тобой — не спорят. Шёл, так — шёл.

— А за что били? За что? Мать…

— Разберём — узнаешь. Не лай.

Прошли, и в толпе пронзительно и торопливо зазвучал женский голос:

— А моё слово — подожгла Лизавета-кликуша…

— Ты — видела?

— А ты в одно то веришь, чего видишь? В бога — веришь, а — видел его? В Москве не был, а — знаешь, что Москва-то есть? Э-х, лопоухий чёрт…

И ещё быстрей, ещё более горячо женщина продолжала:

— Побей меня гром — она, Лизавета. Обидели бабу в кровь, в самые печени обидели, вот она и возместила…

— Давай, давай, давай, — дружно закричали гасители огня, зацепив баграми горящие брёвна, и оторвали от избы сразу венцов пять, огонь брызнул искрами, вздохнул синим дымом в небо, как бы напудренное горячей сероватой пылью, и ещё быстрее стал доедать то, что обнял, превращая дерево в красное золото углей. Парни поливали край огромного костра скудной струёй из шланга, девки плескали в огонь вёдра воды, огонь обращал её в дым, в пар, шипел, посвистывал, трещал и делал своё дело. Покрикивая, повизгивая, прыгали босоногие мальчишки, загоняли длинными хворостинами головни в костёр; посредине улицы шагал, как журавль, староста Кобылин, подойдя к зрителям, он сказал замогильным басом:

— Надо было смиренно достоять обедню тем, которые незаинтересованные, а бросились все, вот господь и тово… и наказал…

— Кого наказал-то? — вскричала женщина. — Богатого, а богатому и пожар — выгода. Марковы-то в земстве застрахованы… Наказал!

— Аксёнова всегда всё знает, во всех карманах копейки считала, — сказал Кобылин, а женщина плачевно кричала:

— А я за что наказана? Вон, от избёнки-то, и углей не останется.

— Тебя за распутство бог наказал, — объяснил Кобылин и пошагал через улицу — туда, где на завалине избы старшего сына сидел Марков, рядом с ним — ведро квасу, в руке его эмалированная кружка, он мочил в ней губы, бороду, глотая квас, и говорил сыну:

— Пожёг сапоги-то? Форсите всё, щеголяете.

Сын, коренастый, рыжеволосый, стирая рукавом рубахи пот с широкого, остроносого лица, стоял около и, поднимая то одну, то другую ногу, угрюмо осматривал порыжевшие головки сапог.

— Чать — праздник, — уныло сказал он. Отец закричал:

— Али ты — парень? Женатый, дети есть…

Кобылин сел рядом с Марковым, взял из руки его кружку и зачерпнул квасу, говоря:

— Ропщете? Роптать — грех. Пожар — дело божье. На людей, роптать можно, а на бога — грех.

— Люди, — сказал Марков и матерно выругался, а Кобылин, перекрестив кружку, выпил квас и, покачивая головой, продолжал:

— Люди — помощники нам слабые. Не любят нас, считают счастливыми. А — какое счастье? Вот — погорел ты…