Изменить стиль страницы

— Господи, царица небесная, что уж это? Опять ты, Егорша, привёл кого-то…

Шлёпнув на пол мокрый кафтан, Егорша хозяйственно и ласково заговорил:

— Не страдай, мамаша, не беспокой себя, прихорашивайся, знай, — женихи появились! Ну, прохожие, вы сбросьте лишнее здесь, а то — намочите в избе…

— Ну куда ты их денешь? — ныла старуха.

— Найдём место. Входите, гости. Старухи — они только ворчать способные…

— Эк, паяц! — вздохнув и безнадёжно качая головой, сказала старуха, а я попросил у Егорши разрешения повесить мокрую одежонку нашу на чердаке.

— Валяй! — одобрил хозяин.

Влезли мы на чердак, там дождь сечёт крышу, ветер шелестит соломой и хворостом, посвистывает, нашёптывает что-то горестное.

— Правильно ведьма назвала его — паяц, — ворчит в сумраке солдат, развешивая одёжу. — Да и жулик, должно быть. Жаль, чаю-сахару нет у нас, а то — самовар бы…

Сходя вниз, он предусмотрительно захватил с собой тяжёлую свою котомку. Внизу, в бане, было ещё более сумрачно, серые стёкла окна впускали в тесную комнатку неприятно тёплую муть тяжёлого запаха. Хозяин колыхался у стола, заправляя жестяную, маленькую лампу; посмотрев на гостей, он сказал:

— Один — вроде щуки, а другой похож на окуня. Ну, садитесь…

Из бани сделали жилую комнату очень просто: полок заменял полати, под полатями — нары и постель хозяев, на ней, в углу, уже совсем в темноте, кто-то шевелился. Печь приспособили для стряпни, подняв её под, а для житья на ней — сломали каменку. На шестке печи сидела кошка, нелюдимо сияли зелёные глаза, с полатей свешивалась и точно таяла в сумраке чья-то маленькая белая голова, в переднем углу, на лавке, под грудой тряпья дышало, тихонько всхрапывая, тоже что-то маленькое. Хозяин зажёг лампу, укрепил её на гвозде, вбитом в стену, помазанную мелом, скудный огонёк лампы осветил новенькие, ещё не затоптанные грязью жёлтые заплаты на прогнившем полу. При огне всё как-то странно сдвинулось, сомкнулось теснее, образовался какой-то скорбный уют и вызвал у меня сердитый вопрос:

«Это — жизнь?»

— Ну, как будем жить? — спросил хозяин, точно подслушав мои мысли, и весёлый его голос заставил меня подумать, что стеснённый человек этот играет на удальство.

— Хорошо бы теперь чайку хлебнуть, — продолжал он, — да самовара нету у нас.

— Чаю, сахару тоже нет, — спокойно, сочным голосом дополнили из-под полатей.

— Это хозяйка моя голос подаёт, — объяснил Егорша. — А картошки не дашь, Палага?

— Картошек из-за дождя не успели нарыть.

— Так. Ну, — хлебца, соли дай. Хлеб да вода — богатырская еда.

— Тятя, — позвал с полатей тихий голосок.

— Эх вы, жители, — пренебрежительно сказал солдат.

— Не нравимся? — спросила хозяйка, выступая на свет и застёгивая кофту на груди. — Тогда — может, к другим пойдёте?

Вопросы её прозвучали не задорно, не обиженно, однако с явным чувством своего хозяйского достоинства. Я обозлился на солдата, а он, должно быть, испугался, что выгонят нас в дождь и в ночь. Он был скупой человек, но тут, смягчив свой деревянный голос, примирительно сказал:

— Ты, хозяйка, не беспокойся, еда у нас есть.

Нахмурив тёмные брови, женщина задумчиво посмотрела на солдата, на меня.

— Ну, вот и поешьте, — разрешила она равнодушно и, пройдя в передний угол, наклонилась там, разбирая тряпьё. Была она небольшая, плотненькая, на круглом, красноватом лице под высоким и выпуклым лбом серьёзно светились овечьи глаза, широко расплывшиеся нос и толстые губы делали её лицо некрасивым, но было в нём — в глазах её — что-то приятное, заставившее подумать: «Не глупая». И в лице и в её фигуре заметно было нечто общее с мужем; Егорша тоже светлоглазый, курносый, скуластый, беззаботно курчавая бородка не придавала его лицу особенного мужества. Стоя в углу, около печи, он говорил:

— Куда же ты, Яшук, сикаешь? Ты, брат, мимо лохани, не слышишь?

Белоголовый, тощенький мальчик слабо сказал что-то, но слов его не слышно было за словами отца.

— Вот, прохожие, у парня — глаза мокнут, вроде бы гниют. Не знаете средства против глаз? Мокнут и мокнут, — что ты будешь делать!

— В больницу вези, — посоветовал солдат.

— Возить нам — не на чем. Мы, брат, сами возим желающих, — говорил Егорша, помогая сыну влезть на полати. — В больницу я его водил даже три раза. Капали ему капли в глаза, промыванье дали — не помогло! Нет, не помогло, — повторил он и впервые тяжко вздохнул, наблюдая, как солдат вынимает из котомки половину буханки солдатского хлеба, куски пирога. — Нет, уж я так думаю: положено ему ослепнуть. Вот и девчоночка тоже — горячка у неё четвёртые сутки. Простудилась, хрипит… как она там, Палага?

Но, не дожидаясь ответа жены, он с радостным удивлением вскричал:

— Это — что же? Свинина?

— Ветчина, — поправил солдат.

— Богато живёте! Палага — гляди: ветчина.

Хозяйка, улыбаясь, подошла к столу:

— Кусище какой! Ба-атюшки…

— Каких же денег это стоит?

Солдат решил быть весёлым.

— Не куплено, крадено, — сказал он. Егорша не поверил.

— Будто — слямзил? Врё-ешь!

— Верное слово.

Толкнув жену в бок, Егорша захохотал, закачался, и обнаружилось, что сзади него стоит старуха, вытянув шею вперёд, выкатив глаза, челюсть у неё отвисла, обнажив тёмную, жадную дыру беззубого рта. Солдат великодушно пригласил хозяев поесть.

— За это — спасибо! — сказал Егорша. — Ты вот что, друг, ты отрежь кусок парнишке, ему польза будет. Мясо, брат, редкая пища…

Схватив кусок ветчины, он побежал к полатям, говоря на бегу:

— Пищу воровать — можно! Я, конешно, не верю, что вы — воры…

— Поверь, — настаивал солдат, а хозяйка спросила меня:

— И ты воруешь?

Раньше чем я успел ей ответить, ответил солдат:

— Он — нет! Он — грамотой испорчен, стесняется.

— Пищу можно воровать! — повторил Егорша, толкнув жену и Старуху, понуждая их сесть к столу. — Пищу и мышь и птица воруют. И даже таракан. Воровство — не баловство, я так понимаю.

— А ты ври больше на себя-то, — сказала жена, хмурясь. Егорша согласился с ней:

— Конешно, на себя врать — пользы нет! Ну, а всё-таки поговорочка звенит: «Хочешь есть, да — нечего, — в клеть лезь, хлеб у кого…»

— Нету поговорки такой, — сердито сказала старуха.

— А ты все знаешь?

— А и знаю!

Должно быть, желая прервать возможную ссору, солдат сказал:

— Ловко у тебя язык привешен!

— У меня — душа звонкая, оттого и язык бойкий, — ответил Егорша.

— Нуте-ка, кушайте, — предложил солдат.

И все замолчали. Солдат любил есть и ел много, но на этот раз кусок не шёл в горло ему, так же как и мне. Жутко было видеть, как жадно ест Егорша, и особенно страшно совала куски мяса старуха в чёрный беззубый рот: поднося кусок к лицу, она одновременно всем телом наклонялась к нему, точно опасаясь, что кусок вырвут из пальцев её. Она всхлипывала, всхрапывала, и её тусклые глаза ревниво, из-под седых бровей, следили за быстрой рукой Егорши. Было видно, как ёрзает её кадык, образуя из кожи на шее нелепые, невиданные морщины. У меня её жадность возбуждала тошноту, и я заметил, что молодуха раза два уже толкала её локтем в бок. Сама она, Палага, ела не торопясь, аккуратно, пережёвывала пищу долго, и казалось, что это молчаливое насыщение тяготит её; от этого, а не от сытости краснеют её уши, щёки. Видимо, я догадался правильно, и Палага что-то заметила, сочный голос её вдруг покрыл громкое чавканье мужа и животный храп старухи.

— Он у меня сказочник, выдумщик. Иной раз найдёт на него — всю ночь, до утра балагурит. И даже бывает страшно слушать. Вдруг придумает, что разродятся тараканы.

— Угу, — сказал Егорша, кивнув головой.

— Разродятся так, что ни людям, ни кому другому живому места на земле нет уж, одни тараканы кишат, а боле — ничего!

Егорша перестал есть и совершенно уверенно сказал:

— А то — мыши! Против таракана — средств нету, а мышь — силоватей его, она таракана может кушать. Сами знаете: всё держится на силе.