Изменить стиль страницы

— Это — Мирон, — пробормотал Артамонов младший, чувствуя, что слова офицера крепко пахнут спиртом.

— Да? — спросил Нестеренко. — Это не от вас зависело?

— Нет.

— Жаль. Парень этот был бы полезен. Приманка. Живец.

И глядя на Якова глазами соучастника, голый, золотистый на солнце, блестя кожей, как сазан чешуёй, офицер снова спросил:

— А приятеля вашего — видели? Охотника?

Нестеренко засмеялся тихим смехом самодовольного человека.

— Знаете, что его побудило охотиться на вас? Ружьё хотел купить, двустволку. Всё — страсти, батенька, страсти руководят людями, да-с! Он, охотник, будет очень полезен теперь, когда я его крепко держу за горло, благодаря его ошибке с вами…

— Какая же ошибка, когда вы говорите…

— Ошибка, сударь мой, ошибка! — настойчиво повторил офицер и, разбрызгивая воду, крестя голую грудь, пошёл в реку, шагая, как лошадь.

«Чёрт вас всех побери», — уныло подумал Яков.

Вдруг — точно дверь закрыли в комнату, где был шум, — пришла смерть.

Среди ночи Якова разбудила, всхлипывая, мать:

— Вставай скорее, Тихон прискакал, дядя Алексей скончался!

Яков вскочил, забормотал:

— Как же это! Он и не хворал ведь…

Пошатываясь, тяжко дыша, в дверь влез отец.

— Тихон, — ворчал он. — Где Тихон, там уж добра не жди! Вот, Яков, а? Вдруг…

Босый, в халате, накинутом на ночное бельё, он дёргал себя за ухо, оглядывался, точно попал в незнакомое место, и ухал:

— Ух…

— Как же это? — недоумевал Яков.

— Без покаяния, — сказала мать, похожая на огромный мешок муки.

Поехали на бричке; Яков сидел за кучера, глядя, как впереди подпрыгивает на коне Тихон, а сбоку от него по дороге стелется, пляшет тень, точно пытаясь зарыться в землю.

Ольга встретила их на дворе, она ходила от сарая к воротам туда и обратно, в белой юбке, в ночной кофте, при свете луны она казалась синеватой, прозрачной, и было странно видеть, что от её фигуры на лысый булыжник двора падает густая тень.

— Вот и кончилась моя жизнь, — тихонько сказала она. Чёрная собака Кучум неотвязно шагала вслед за нею.

На скамье, под окном кухни, сидел согнувшись Мирон; в одной его руке дымилась папироса, другою он раскачивал очки свои, блестели стёкла, тонкие золотые ниточки сверкали в воздухе; без очков нос Мирона казался ещё больше. Яков молча сел рядом с ним, а отец, стоя посреди двора, смотрел в открытое окно, как нищий, ожидая милостыни. Ольга возвышенным голосом рассказывала Наталье, глядя в небо:

— Не заметила я когда… Вдруг плечико у него стало смертно холодное, ротик открылся. Не успел, родной, сказать мне последнее слово своё. Вчера пожаловался: сердце колет.

Рассказывала Ольга тихо, и от слов её тоже как будто падали тени.

Мирон, бросив погасшую папиросу, боднул Якова головою в плечо и тихонько провыл:

— Т-ты не знаешь, какой он хороший…

— Что ж делать? — ответил Яков, не находя иных слов. Надобно было сказать что-нибудь и тётке, а — что скажешь? Он замолчал, глядя в землю, шаркая ногою по ней.

Отец, крякнув, осторожно пошёл в дом, за ним на цыпочках пошёл и Яков. Дядя лежал накрытый простынёю, на голове его торчал рогами узел платка, которым была подвязана челюсть, большие пальцы ног так туго натянули простыню, точно пытались прорвать её. Луна, обтаявшая с одного бока, светло смотрела в окно, шевелилась кисея занавески; на дворе взвыл Кучум, и, как бы отвечая ему, Артамонов старший сказал ненужно громко, размашисто крестясь:

— Жил легко и помер легко…

Из окна Яков видел, что теперь по двору рядом с тёткой ходит Вера Попова, вся в чёрном, как монахиня, и Ольга снова рассказывает возвышенным голосом:

— Во сне скончался…

— Не дури! — тихо крикнул Вялов; он, вытирая лошадь клочками сена, мотал головою, не давая коню схватить губами его ухо; Артамонов старший тоже взглянул в окно, проворчал:

— Орёт, дурак; ничего не понимает…

«Ничего не надо говорить», — подумал Яков, выходя на крыльцо, и стал смотреть, как тени чёрной и белой женщин стирают пыль с камней; камни становятся всё светлее. Мать шепталась с Тихоном, он согласно кивал головою, конь тоже соглашался; в глазу его светилось медное пятно. Вышел из дома отец, мать сказала ему:

— Никите Ильичу депешу бы послать, Тихон знает, где он.

— Тихон знает! — сердито повторил отец. — Пошли, Мирон.

Мирон встал, пошёл, задел плечом косяк двери и погладил косяк ладонью.

— Илье тоже пошли, — сказал Артамонов старший вслед ему; из тёмной дыры, прорезанной в стене, Мирон ответил:

— Илья не может приехать.

— Ведь я с ним тридцать лет прожила, — рассказывала Ольга и точно сама удивлялась тому, что говорит. — Да ещё до венца четыре года дружились. Как же теперь я буду?

Отец подошёл к Якову.

— Илья — где?

— Не знаю.

— Врёшь?

— Не время теперь говорить об Илье, папаша.

Во двор поспешно вошёл доктор Яковлев, спросил:

— В спальне?

«Дурак, — подумал Яков. — Ведь не воскресишь».

Его угнетала невозможность пропустить мимо себя эти часы уныния. Всё кругом было тягостно, ненужно: люди, их слова, рыжий конь, лоснившийся в лунном свете, как бронза, и эта чёрная, молча скорбевшая собака. Ему казалось, что тётка Ольга хвастается тем, как хорошо она жила с мужем; мать, в углу двора, всхлипывала как-то распущенно, фальшиво, у отца остановились глаза, одеревенело лицо, и всё было хуже, тягостнее, чем следовало быть.

В день похорон дяди Алексея на кладбище, когда гроб уже опустили в могилу и бросали на него горстями жёлтый песок, явился дядя Никита.

«Вот ещё», — подумал Яков, разглядывая угловатую фигуру монаха, прислонившуюся к стволу берёзы, им же и посаженной.

— Опоздал ты, — сказал ему отец, подходя к брату, вытирая слёзы с лица; монах втянул, как черепаха, голову свою в горб. Вид у него был нищий; ряса выгорела на солнце, клобук принял окраску старого, жестяного ведра, сапоги стоптаны. Пыльное его лицо опухло, он смотрел мутными глазами в спины людей, окружавших могилу, и что-то говорил отцу неслышным голосом, дрожала серая бородёнка. Яков исподлобья оглянулся, — монаха любопытно щупали десятки глаз, наверное, люди смотрят на уродливого брата и дядю богатых людей и ждут, не случится ли что-нибудь скандальное? Яков знал, что город убеждён: Артамоновы спрятали горбуна в монастырь для того, чтоб воспользоваться его частью наследства после отца.

Толстый, благодушный священник отец Николай тенористо уговаривал Ольгу:

— Не станем оскорблять стенанием и плачем господа бога нашего, ибо воля его…

А Ольга отвечала возвышенным голосом:

— Да ведь я не плачу, не жалуюсь я!

Руки у неё дрожали, она странно судорожными жестами ошаривала юбку свою, хотела спрятать в карман мокрый от слёз комочек платка.

Тихон Вялов умело засыпал могилу, помогая сторожу кладбища, у могилы, остолбенело вытянувшись, стоял Мирон, а горбатый монах тихо, жалобно говорил Наталье:

— Ой, какая ты стала, — не узнать!

И, ткнув пальцем в передний горб свой, прибавил неуместно, ненужно:

— Меня — нельзя не узнать. Этот — твой, Яков? А тот, высокий, Алёшин, Мирон? Так, так! Ну, пойдёмте, пойдёмте…

Яков остался на кладбище. За минуту пред этим он увидал в толпе рабочих Носкова, охотник прошёл мимо его рядом с хромым кочегаром Васькой и, проходя, взглянул в лицо Якова нехорошим, спрашивающим взглядом. О чём думает этот человек? Конечно, он не может думать безвредно о человеке, который стрелял в него, мог убить.

Подошёл Тихон, стряхивая ладонью песок с поддёвки, и сказал:

— Ведь вот, уж как старался Алексей Ильич, а всё-таки… И Никита Ильич слабенек…

— Тут есть, — вдруг сказал Яков и оборвал слова свои.

— Чего?

— Рабочие жалеют дядю.

— А — как же?

— Тут есть один — Носков, охотник, — снова начал Яков. — Я бы тебе сказал про него…

— Лошадь падёт, и ту — жаль, — раздумчиво говорил Тихон. — Алексей Ильич бегом жил, с разбегу и скончался. Как ушибся обо что. А ещё за день до смерти говорил мне…