Изменить стиль страницы

Под звуки этого вальса Платон думал о какой-то неотразимо обаятельной и невероятно несчастной вдове, измученной любовью и ожидающей утешения за городом, под омутом, в котором Платон хотел утопиться; там стоит она в белом платье, с распущенными волосами, очень похожая на знаменитую укротительницу львов, девицу Зениду, которую львы съели; стоит, вычерчивает концом зонтика узор на песке и прекрасными, добрыми глазами смотрит на огромный, черный блин омута и на масляную каплю луны посреди его.

Под звуки вальса «Дунайские волны» всегда хотелось сочинять жалобные стихи, и Платон усердно писал их, но проклятые скользкие слова упрямо не укладывались в строки, не звучали в такт вальса, а расползались по белизне бумаги корявым узором мертвых, беззвучных знаков. Раздраженный бесплодным напряжением выразить нестерпимо волнующее, Платон видел, что эти черненькие знаки, сползая с конца пера, шевелятся на бумаге, растут, беспокойные и мохнатенькие, точно глаза Грека, шевелятся, как-будто издеваясь над Платоном. Тогда он мстительно давил каждый знак крестом, и бумага густо покрывалась крестами как тот угол кладбища, где зарывали нищих.

Ряды этих крестиков вызывали одуряющую скуку, и она, еще более обижая Платона, заставляла его приписывать крестикам ножки, усы, кружочки глаз, остренькие уши, пятипалые лапки, и вот, с листа бумаги на него смотрел созданный им мир толстеньких уродцев, длинные ряды существ, которые безмолвно убеждали его, что он все-таки способен создавать нечто свое, тоже капризное как слова и утешительно непохожее на скучные колесики часов. И было как-то горестно приятно хоронить свои мыслишки под черными крестиками…

Скоро после смерти Анания в городе начался мятеж, по улице пошли люди с флагами и портретами царя, они сбивали кулаками шляпы с прохожих, ударили и Платона палкой, отломив кусок поля его соломенной шляпы. Мятежниками командовал маляр Дерябин, в красной рубахе, толстый, он был удивительно и даже страшно похож на раздраженного снегиря, он неистово орал «Боже царя храни», и Платону казалось, что язык у него так же черен, туп и толст как у этой проклятой птицы.

Мятеж продолжался несколько дней и был прекращен пожаром на заводе спирта, но за эти дни Платон тоже почувствовал себя мятежником, оскорбленным человеком, которого безвинно бьют палкой по шляпе; было и еще что-то оскорбительное в этом мятеже маляра Дерябина, как-будто маляр возвращал Платона к прошлому, под лестницу, навязчиво воскрешая воспоминания о ночном шорохе тараканов, свисте снегирей, побоях отца.

Вспомнив, как он уже дважды ловил тараканов и мух на портрет царя, Платон купил за десять копеек раскрашенное изображение голубоглазого человека с подписью под ним «Благоверный» и «Вождь народа», густо смазал его патокой, смешанной с гуммиарабиком, и прикрепил к стене комнаты. Тараканов погибло немного, но мухи покрыли портрет почти сплошь, так что Грек, видимо, даже не узнал, кто это изображен.

— Ага, сколько приклеилось подлых, — сказал он, мельком взглянув на ловушку, и задумался, почесывая грудь, против сердца. А за чаем он сказал:

— Ты, Еремин, соблюдай осторожность, чуть услышишь — идет это стадо, магазин запирай. Эти скандалы не для нас, будь человеком независимым, ни туда, ни сюда. Это шум для дураков, а твое дело умное: поел, попил, полюбил да помер. На остальное — плюй с горы.

Обжигаясь, он торопливо хлебал чай, жевал черными зубами вязкий рахат-лукум — он приносил его с собою в кармане рыжего, мохнатого пальто с перламутровыми пуговицами, потирал лицо так крепко, как-будто хотел сломать свой копченый нос, и бормотал.

— Ты — помалкивай, да! Дни эти хорошо пахнут. Все обалдели. Картошку за яблоко съедят, а не то, что… Да. Теперь — р-раз! И — готово. Хватит на все продолжение жизни. В Крым поеду. Даже на Кавказ, может-быть. А — в Вену? И в Вену можно… Да. Где Паламидин, Эраст? Каюк! Достань-ко его голой рукой!

Платон не чувствовал желания понять болтовню Грека, но Грек, забавный и непохожий на обыкновенных людей, нравился ему. Однажды Платон спросил его:

— Вы женаты, Эраст Константинович?

Грек удивился:

— Я? Еще бы. Я, брат, так был женат… У меня даже и дети были. О-у!

Он закрыл глаза, свистнул тихонько и горячо, с гордостью, сказал:

— А теперь у меня любовница. Это все знают, чудак. Третья. Необыкновенная, по-французски говорит, в оперетке пела, у нее ножка сломана… Любовница, братец, дело дорогое. Одни ботинки — ого-го! Не говоря о шляпах. Ботинки, братец мой, это очень тащит рубль! Очень. Ну, однако, — необходимая вещь: человек начинается с головы, а женщина — с ног. Запомни!

Иногда Грек, являясь ночью, со двора, приводил тоже очень интересного человека — бритого как повар, красивого как женщина и ласкового точно собака. Был он среднего роста, очень строен, ловок подобно акробату, костюм сидел на нем как трико. Был вежлив; серые глаза его ласково улыбались, всегда обещая сказать что-то необыкновенно милое, интересное, но говорил он с великой осторожностью, вполголоса, так бережно, как-будто он отливал слова свои из тончайшего стекла. В нем было что-то приятно-ленивенькое. Левую руку он всегда держал в кармане брюк, тихонько побрякивая, позванивая там монетами. Платон заметил, что иногда человек этот, раньше чем ответить на вопрос, вынимал из кармана золотой, крутил его на столе, внезапно накрывал ладонью и, если монета ложилась орлом вверх, — он отвечал отрицательно, кратко:

— Нет.

Грек называл его Агатом, Агашей, порхал вокруг летучей мышью, и уговаривал:

— Агаша, да прими же в расчет дурость времени, обалдение людей.

— Не винтись, Грек, грешник, — ласково отвечал Агат, прихлебывая из чайного стакана темное вино, от которого исходил странный запах клопа и ладана.

— Ой, Агат, — вздыхал Грек.

— Не мешай судьбе, — говорил Агат.

Платону очень хотелось понять, чем занимается этот щеголь и красавец и чем еще, кроме своего мастерства, занят Грек? Почему он ходит с Агатом по ночам и становится все более беспокойным?

И вот, однажды утром, когда Грек, натрепав за что-то уши Коське, исчез, Платон подумал вслух:

— Что он делает?

— Фальшивые деньги, конешно…

— З-з-з, — процедил Платон сквозь зубы, испуганно повернувшись в кресле, глядя в угол, — там в пыльном сумраке, пауком сидел на полу Коська, скрепляя порванные цепи гирь, щелкая плоскогубцами, и качал бритой, медноволосой башкой.

— Зачем? — спросил Платон. — То есть…

— Н-ну, — ответил Коська тихо и сердито, — хочет хорошо жить.

— Врешь, — сказал Платон, уже зная почему-то, что Коська прав.

— Ну, — отозвался шершавый мальчик.

Платон, смигнув из глаза лупу на ладонь, как это делал Ананий, задумался:

— Такой тщедушный, живет без слов, как мышь, а — вот что знает! Фальшивые деньги, конечно, так и есть. Грек погубит меня, чорт его возьми. Надо искать другое место. Даже уехать в другой город.

Темным волнующим ручьем протекали быстрые минуты, полные тревоги. Коська в углу позвякивал цепями, напоминая о кандалах арестантов, которые ежемесячно проползали серой вереницей крыс по улице к вокзалу. Чувствуя себя развинченным, ослабевшим от испуга, Платон, искоса поглядывая на медный шар Коськиной головы, сказал:

— Болтаешь зря, ерунду…

— Я только вам.

— Из твоей башки десяток маятников надо бы нарезать.

— Чать голова внутри пустая, — удивленно напомнил Коська и прибавил:

— А вы — не деретесь.

— Нет, его не испугаешь, — снова задумался Платон. — И не за что пугать, это хорошо, что он сказал.

До этих минут мальчишка ничем не удивлял его, он казался глупым, как все мальчишки, тараканов называл «ползуканами», а разбив чайный стакан, сказал:

— Какое стекло всегда бойкое!

Однажды, посланный Агатом в дом Мелиты Шварцман, Коська принес оттуда большой ворох разноцветных лоскутков.

— Это что? — спросил Платон.

— Лоскусочки.

— Надо говорить — лоскуточки…

— Почему?

Платон не знал — почему.