Изменить стиль страницы

Порядок был такой: как только коренное население станет обнаруживать недовольство бытием своим — из наблюдательных за порядком пунктов, со стороны их благородий, раздаётся чарующий надеждами зов:

— Народ, приблизься к седалищу власти!

Народ привлечётся, а они его — совращать:

— Отчего волнение?

— Ваши благородия — жевать нечего!

— А зубы есть ещё?

— Маленько есть…

— Вот видите — всегда вы ухитряетесь что-нибудь да скрыть от руки начальства!

И ежели их благородия находили, что волнение усмиримо посредством окончательного выбитая зубов, то немедля прибегали к этому средству; если же видели, что это не может создать гармонии отношений, то обольстительно добивались толку:

— Чего ж вы хотите?

— Землицы бы…

Некоторые, в свирепости своего непонимания интересов государства, шли дальше и клянчили:

— Леформов бы каких-нибудь, чтобы, значит, зубья, рёбры и внутренности наши считать вроде как бы нашей собственностью и зря не трогать!

Тут их благородия и начинали усовещивать:

— Эх, братцы! К чему эти мечты? «Не о хлебе едином…» — сказано, и ещё сказано: «За битого двух небитых дают!»

— А они согласны?

— Кто?

— Небитые-то?

— Господи! Конечно! К нам в третьем году, после Успенья, англичане просились — вот как! Сошлите, просят, весь ваш народ куда-нибудь в Сибирь, а нас на его место посадите, мы, говорят, вам и подати аккуратно платить будем, и водку станем пить по двенадцать вёдер в год на брата, и вообще. Нет, говорим, зачем же? У нас свой народ хорош, смирный, послушный, мы и с ним обойдёмся. Вот что, ребята, вам бы лучше, чем волноваться зря, пойти бы да жидов потрепать, а? К чему они?

Коренное население подумает-подумает, видит — нельзя ждать никакого толка, кроме предначертанного начальством, и решается:

— Ну ин, айдати, ребя, благословясь!

Разворотят домов полсотни, перебьют несколько еврейского народу и, устав в трудах, успокоятся в желаниях, а порядок — торжествует!..

Кроме их благородий, коренного населения и евреев для отвода волнений и угашения страстей, существовали в оном государстве добрые люди, и после каждого погрома, собравшись всем своим числом — шестнадцать человек, — заявляли миру письменный протест:

«Хотя евреи суть тоже русские подданные, но мы убеждены, что совершенно истреблять их не следует, и сим — со всех точек зрения — выражаем наше порицание неумеренному уничтожению живых людей.

Гуманистов. Фитоедов. Иванов. Кусайгубин. Торопыгин. Крикуновский. Осип Троеухов. Грохало. Фигофобов. Кирилл Мефодиев. Словотёков. Капитолина Колымская. Подполковник в отставке Непейпиво. Пр. пов. Нарым. Хлопотунский. Притулихин. Гриша Будущев, семи лет, мальчик».

И так после каждого погрома, с той лишь разницей, что Гришин возраст изменялся, да за Нарыма — по случаю неожиданного выезда его в одноимённый город — Колымская подписывалась.

Иногда на эти протесты отзывалась провинция:

«Сочувствую и присоединяюсь» — телеграфировал из Дрёмова Раздергаев; Заторканный из Мямлина тоже присоединялся, а из Окурова — «Самогрызов и др.», причём для всех было ясно, что «др.» — он выдумал для пущей угрожаемости, ибо в Окурове никаких «др.» не было.

Евреи, читая протесты, ещё пуще плачут, и вот однажды один из них — человек очень хитрый — предложил:

— Вы знаете что? Нет? Ну, так давайте перед будущим погромом спрячем всю бумагу, и все перья, и все чернила и посмотрим — что они будут делать тогда, эти шестнадцать и с Гришем?

Народ дружный — сказано-сделано: скупили всю бумагу, все перья, спрятали, а чернила — в Чёрное море вылили и — сидят, дожидаются.

Ну, долго ждать не пришлось: разрешение получено, погром произведён, лежат евреи в больницах, а гуманисты бегают по Петербургу, ищут бумаги, перьев — нет бумаги, нет перьев, нигде, кроме как в канцеляриях их благородий, а оттуда — не дают!

— Ишь вы! — говорят. — Знаем мы, для каких целей вам это надобно! Нет, вы обойдётесь без этого!

Хлопотунский умоляет:

— Да — как же?

— Ну уж, — говорят, — достаточно мы вас протестам обучали, сами догадайтесь…

Гриша, — ему уже сорок три года минуло, — плачет.

— Хосю плотестовать!

А — не на чем!

Фигофобов мрачно догадался:

— На заборе бы, что ли?

А в Питере и заборов нет, одни решётки.

Однако побежали на окраину, куда-то за бойни, нашли старенький заборчик, и, только что Гуманистов первую букву мелом вывел, вдруг — якобы с небес спустясь — подходит городовой и стал увещевать:

— Это что же будет? За эдакое надписание мальчишек шугают, а вы солидные будто господа — ай-яй-яй!

Конечно, он их не понял, думая, что они — литераторы из тех, которые под 1001-ю статью пишут, а они сконфузились и разошлись — в прямом смысле — по домам.

Так один погром и остался не опротестован, а гуманисты — без удовольствия.

Справедливо говорят люди, понимающие психологию рас, — хитрый народ евреи!

VIII

Вот тоже — жили-были два жулика, один чёрненький, а другой рыжий, но оба бесталанные: у бедных воровать стыдились, богатые были для них недосягаемы, и жили они кое-как, заботясь, главное, о том, чтобы в тюрьму, на казённые хлеба попасть.

И дожили эти лодыри до трудных дней: приехал в город новый губернатор, фон дер Пест, осмотрелся и приказал:

«От сего числа все жители русской веры, без различия пола, возраста и рода занятий, должны, не рассуждая, служить отечеству».

Товарищи чёрненького с рыжим помялись, повздыхали и все разошлись: кто — в сыщики, кто — в патриоты, а которые половчее — и туда и сюда, и остались рыжий с чёрненьким в полном одиночестве, во всеобщем подозрении. Пожили с неделю после реформы, подвело им животы, не стерпел дальше рыжий и говорит товарищу:

— Ванька, давай и мы отечеству служить?

Сконфузился чёрненький, опустил глаза и говорит:

— Стыдно…

— Мало ли что! Многие сытней нас жили, однако — пошли же на это!

— Им всё равно в арестантские роты срок подходил…

— Брось! Ты гляди: нынче даже литераторы учат: «Живи как хошь, всё равно — помрёшь»…

Спорили, спорили, так и не сошлись.

— Нет, — говорит чёрненький, — ты — валяй, а я лучше жуликом останусь…

И пошёл по своим делам: калач с лотка стянет и не успеет съесть, как его схватят, изобьют и — к мировому, а тот честным порядком определит его на казённую пищу. Посидит чёрненький месяца два, поправится желудком, выйдет на волю — к рыжему в гости идёт.

— Ну, как?

— Служу.

— Чего делаешь?

— Ребёнков истребляю.

Будучи в политике невеждой, чёрненький удивляется:

— Почто?

— Для успокоения. Приказано всем — «будьте спокойны», — объясняет рыжий, а в глазах у него уныние.

Качнёт чёрненький головой и — опять к своему делу, а его — опять в острог на прокормление. И просто, и совесть чиста.

Выпустят — он опять к товарищу, — любили они друг друга.

— Истребляешь?

— Да ведь как же…

— Не жаль?

— Уж я выбираю которые позолотушнее…

— А подряд — не можешь?

Молчит рыжий, только вздыхает тяжко и — линяет, жёлтым становится.

— Как же ты?

— Да так всё… Наловят их где-нибудь, приведут ко мне и велят правды от них добиваться, добиться же ничего нельзя, потому что они помирают… Не умею я, видно…

— Скажи ты мне — для чего это делается? — спрашивает чёрненький.

— Интересы государства требуют, — говорит рыжий, а у самого голос дрожит и слёзы на глазах.

Задумался чёрненький — очень жалко ему товарища — какую бы для него деятельность независимую открыть?

И вдруг — вспыхнул!

— Слушай — денег наворовал?

— Да ведь как же? Привычка…

— Ну, так вот что — издавай газету!

— Зачем?

— Объявления о резиновых изделиях печатать будешь…

Это рыжему понравилось, ухмыльнулся.

— Чтобы не было ребёнков?

— А конечно! Чего их на мучения рожать?