Изменить стиль страницы

— Как же! Неупустительно, как могу, они человек аграмаднейшего ума, и слышать речь их всегда праздник…

— Верно, — невольно сказал Матвей. — Ну, что ж! Значит — прощай, брат!

— Покорнейше благодарю! — сказал Алексей, тряхнув протянутую руку хозяина.

«Один раз живёшь, — думал Кожемякин, расхаживая по саду. — И всё прощаешься. Как мало-мальски интересен человек, так сейчас уходит куда-то. Экой город несчастный!»

Он на секунду закрыл глаза и со злой отчётливостью видел своё жилище — наизусть знал в нём все щели заборов, сучья в половицах, трещины в стенах, высоту каждого дерева в саду и все новые ветки, выросшие этим летом. Казалось, что и число волос в бороде Шакира известно ему; и знает он всё, что может сказать каждый рабочий на заводе.

Раньше он знал и все свои думы, было их немного, и были они случайны, бессвязны, — тихо придут и печально уйдут, ничего не требуя, не возмущая душу, а словно приласкав её усыпляющей лаской. Теперь же тех дум нет, и едва ли воротятся они; новых — много и все прочно связаны, одна влечёт за собой другую, и от каждой во все стороны беспокойно расходятся лучи.

«Пойду к ней и скажу — спутала ты мне душу непоправимо…»

В воскресенье вечером он стоял у крыльца чистенького домика казначея и не знал — как войти: через парадную дверь в комнаты или двором, на кухню?

Он часто видал Матушкина в казначействе, это был барин строгий, бритый, со злыми губами, говорил он кратко, резко и смотрел на людей прямым, осуждающим взглядом.

«Заорёт ещё, если с парадного войти», — тоскуя, соображал Кожемякин.

В саду, за забором, утыканным длинными гвоздями, был слышен волнующий сердце голос Бори — хотелось перелезть через забор и отдать себя покровительству бойкого мальчика.

Он присел на корточки и, найдя щель в заборе, стал негромко звать Бориса, но — щёлкнула щеколда калитки, и на улицу выглянула сама Евгения Петровна; Кожемякин выпрямился, снял картуз и наклонил голову.

— Здравствуйте! — слышал он приветливый голос, и горячая рука крепко схватила его руку. — Вы что же так долго не приходили?

«Разве ничего не случилось?» — хотел спросить он.

— Я видела из окна, как вы подошли к дому. Идёмте в сад, познакомлю с хозяйкой, вы знаете — у неё совсем ноги отнялись!

— У меня тоже! — пробормотал он. — Думал — не решусь войти…

Знакомая улыбка скользнула по лицу женщины.

— Казначея боитесь? Он уехал в отпуск, надолго. Борис, смотри, кто пришёл!

Из кустов выскочил Боря, победно взвизгнул и вцепился в гостя, как репей.

— Что же ты, брат, забыл уж меня? — глухо спрашивал Кожемякин, боясь, что сейчас заплачет.

— Вовсе нет, дядя Мотя, честное слово!

— Более двух недель прошло, а ты…

— Одиннадцать дней, — поправила Евгения Петровна.

«Считала!» — радостно подумал он.

— Очень некогда, — кричал Боря.

Мелькнула белая голова Вани Хряпова.

— Это пришёл канатчик…

— Здравствуйте, здравствуйте! — махая испачканными в земле ручками, кричала кудрявая Люба.

— Вот Варвара Дмитриевна…

В большом плетёном кресле полулежала странно маленькая фигурка женщины и, протягивая детскую руку, отдалённым голосом говорила:

— Очень рада, очень…

— Подожди, тётя Варя! — деловито сказал Борис, — сначала мы ему покажем…

— Исчезни, Борька…

Отгоняя сына, Евгения Петровна скрылась с ним за кустами — Кожемякину показалось, что она сделала это нарочно, он вздохнул.

— Евгения Петровна столько хорошего рассказала про вас…

Смущённо улыбаясь, Кожемякин смотрел в прозрачное, с огромными глазами лицо женщины.

«Страшная какая…»

Слова её падали медленно, как осенние листья в тихий день, но слушать их было приятно. Односложно отвечая, он вспоминал всё, что слышал про эту женщину: в своё время город много и злорадно говорил о ней, о том, как она в первый год по приезде сюда хотела всем нравиться, а муж ревновал её, как он потом начал пить и завёл любовницу, она же со стыда спряталась и точно умерла — давно уже никто не говорил о ней ни слова.

Тихонько напевая и обмахиваясь листом лопуха, подошла Евгения:

— Вы не знаете — много сгорело леса?

— Не слыхал… горит ещё…

— Это мужики подожгли? — спросила она, садясь в ногах хозяйки.

— Они, наверно. Леса-то не чищены, бурелому да сухостойнику много, огню — сытно…

— А мужикам зимой избы топить нечем…

— Пропадают леса, пропадают люди, — тихонько сказала казначейша.

— Это вы про самоубийцу?

— Вообще, про всех тут…

Говорили о грустном, но как-то так умело и красиво, что слушать было любопытно и легко.

Кожа на висках у хозяйки почти голубая, под глазами лежали черноватые тени, на тонкой шее около уха торопливо дрожало что-то, и вся эта женщина казалась изломанной, доживающей последние дни.

«Вот и Евгения, здесь живя, такой же стала бы!» — внезапно подумал Кожемякин и — вздрогнул.

Заметя, что хозяйка внимательно прислушивается к его словам, он почувствовал себя так же просто и свободно, как в добрые часу наедине с Евгенией, когда забывал, что она женщина. Сидели в тени двух огромных лип, их густые ветви покрывали зелёным навесом почти весь небольшой сад, и закопчённое дымом небо было не видно сквозь полог листвы.

— Алексей-то уходит от меня, — сообщил Кожемякин Евгении.

Прикрыв лицо лопухом, так что были видны одни глаза, она сказала:

— Это я посоветовала ему. Пусть идёт в большой город, там жизнь умнее. Вот и вам тоже надо бы уехать отсюда…

— Что ж это будет, если все уезжать станут? — усмехнулся он. — Надо кому-нибудь на одном месте жить.

— Вам-то зачем?

— Так. Да и не гожусь я для больших городов, робок очень.

И рассказал, как, впервые приехав в Воргород, он в гостинице познакомился к какими-то людьми, а они уговорили его играть с ними в карты. Не смея отказаться, он уже сел за стол, но старичок-буфетчик вызвал его в коридор и сказал, что люди эти шулера и обязательно обыграют его. Старичок предложил запереть его в пустом номере, а им сказать, что он спешно вызван по делу. Часа три сидел он запертый, а за это время у него в номере подменили пуховую подушку перяной. На улицах он чувствовал себя так, точно воргородские люди враги ему: какой-то маляр обрызгал его зелёной краской, а купцы, которым он привёз свой товар, желая подшутить над его молодостью, напоили его вином и…

— Дальше уж и рассказать нельзя, что делалось, ей-богу! — смущённо сознался он, не глядя на женщин. — Словно бы я не русский и надо было им крестить меня в свою веру, только — не святою водой, а всякой скверной…

Прозрачное лицо казначейши налилось чем-то тёмным, и, поправляя волосы маленькими руками, она говорила:

— Отчего у нас все, везде, во всем так любят насиловать человека? Чуть только кто-нибудь хоть немного не похож на нас — все начинают грызть его, точить, стирать с души его всё, чем она особенна…

А Евгения горячо говорила знакомые ему речи:

— Думают, что счастье в мёртвом равновесии, в покое, в неизменности, и всё, что хоть немного нарушает этот покой, — ненавистно…

«Всегда одно говорит! — думал Кожемякин. — Как молитва это у неё…»

Вокруг было мирно, уютно, весело звучали голоса детей, обе женщины были как-то особенно близки, и было немного жалко их.

Речи, движения, лица, даже платья и башмаки — всё было у них иное, не окуровское: точно на пустыре, заваленном обломками и сором, среди глухого бурьяна, от семян, случайно занесённых ветром издалека, выросли на краткий срок два цветка, чужих этой земле.

Подо всем, что они говорили, скрывалось нечто ласково оправдывавшее людей, — это было особенно приятно слушать, и это более всего возбуждало чувство жалости к ним.

Он ушёл от них уже ночью, несколько примирённый с Евгенией.

«Надо нарушать покой, — ну, вот нарушила ты! — грустно думалось ему. — А теперь что я буду делать?»

Он стал ходить в дом казначейши всё чаще, подолгу засиживался там и, если Евгении не было, — жаловался больной хозяйке: пошатнулась его жизнь, жить, как раньше, не может, а иначе — не умеет. И говорил, что, пожалуй, начнёт пить.