Всю зиму, не слушая её печальных вьюг, он заглядывал в будущее через могилу у своих ног, писал свои покаяния и гимны, как бы прося прощения у людей, мимо которых прошел, — прощения себе и всем, кто бесцветной жизнью обездолил землю; а в конце весны земля позвала его.
Это случилось на рассвете одного из первых майских дней: он поднялся с постели, подошёл к окну, раскрыл его и, осторожно вдыхая пьяный запах сирени и акации, стал смотреть в розоватое небо.
В монастыре только что кончили звонить к заутрене, воздух ещё колебался, поглощая тихий трепет меди, а пенье одинокого комара как будто продолжало этот струнный звук.
На юной зелени деревьев и сочной молодой траве сверкала обильная роса, тысячекратно отражая первый луч солнца — весь сад был опылён изумрудной и рубиновой пылью.
Ветер вздыхал, перекликались зорянки, трепетали вершины деревьев, стряхивая росу, — в чуткой тишине утра каждый звук жил отдельной жизнью и все сливались в благодарный солнцу шёпот.
Умилённый трогательной красотою рождения нового дня, старик перекрестился, молясь словами молитвы после причастия:
— Благодарю тя, господи боже мой, яко не отринул мя еси грешного, но общника мя быти святынь твоих сподобил…
Шакир, спавший на диване, приподнял голову, тихо спросив:
— Чего хочешь?
— Ничего не надо мне, друг, лежи, спи! — ласково ответил он, но Шакир поднялся, сел и, упираясь руками в диван, укоризненно закачал головой.
— Тебе — нада спать! Вот я скажу ей, тогда…
Утренний холодок вливался в окно, кружилась голова, и сердце тихо замирало.
— Ты гляди, какое радостное утро, — сказал Матвей Савельев, опускаясь в кресло.
За окном дыбились зелёные волны, он смотрел на их игру, поглаживая грудь и горло.
Зелёные волны линяли, быстро выцветая, небо уплывало вверх, а тело, становясь тяжёлым, оседало, опускалось, руки безболезненно отстали от плеч и упали, точно вывихнутые.
Он прошептал:
— Шакир — друг…
И сердце его остановилось навсегда.
Большая любовь
Казначей Матушкин не любил свою дочь, и были у него на то законные причины: двадцать лет назад, служа в губернии чиновником контрольной палаты, будучи хорошо замечен начальством и уверенно мечтая о большой карьере, он женился на дочери разорившегося помещика Кандаурова, а через три месяца после свадьбы ему довелось пережить такую сцену.
Однажды зимою, возвратясь со службы, он подошёл к двери в маленькую комнату молодой жены и замер на пороге, онемев от испуга, обиды, от горя: весь свет лампы, накрытой абажуром, падал со стола на тонкую и гибкую фигурку Варвары Дмитриевны, она стояла на коленях и, молитвенно сложив руки, говорила незнакомым голосом:
— Вы не должны терять веру, вы не должны гасить сомнениями эту великую любовь, — боже мой, как хотела бы я идти с вами и каждую минуту, всегда, до могилы помогать вам…
На диване сидел товарищ тестя, политический ссыльный Муханов, богатырь ростом, ласковый и мягкий человек, уже седой, несмотря на свои сорок лет. Он старался приподнять женщину с пола и взволнованно убеждал её:
— Встаньте, Варя, ну вас к богу! Спасибо вам, пристыдили вы меня.
И, приподняв маленькое, ещё девичье тело, он крепко обнял его большими руками, а потом, целуя женщину в лоб, дважды звучно сказал:
— Милая вы моя, милая моя…
Сначала Матушкин смутно и мимолётно почувствовал в этой сцене что-то человечески светлое и доброе, что-то ласково тронувшее его за сердце, но вдруг увидал в зеркале своё отражение: подавленное, сутулое тело, жалкое, опрокинутое лицо, с полуоткрытым ртом и растерянно мигавшими глазами, — в груди у него как бы вдруг лопнуло что-то, сердце облилось жгучим потоком обиды и негодования:
— Это что? — спросил он, задыхаясь. — Как вы смеете, вы…
В ответ ему Муханов, обняв его жену за плечи, начал говорить что-то о чистоте души русской женщины, о своей усталости, о том, что Варя — он так и назвал, Варя — разрушила его сомнения, оживила лучшие надежды, — говорил он строго и громко, точно декламируя стихи Некрасова, лицо у него пылало и глаза были увлажены.
— Ступайте вон! — глухо сказал Матушкин. — Вон, без слов!
Жена, бросившись к нему, испуганно крикнула:
— Сергей, что ты?
А Муханов, разводя руками, удивлённо пробасил:
— Послушайте, батенька…
«Кажется, я не то, не так», — мельком и пугливо подумал Матушкин, но оттолкнул жену и осевшим голосом снова сказал:
— Вон, говорю я!
Варвара Дмитриевна, рыдая, упала на стул, а Муханов страшно выкатил глаза, схватил Матушкина за руку, дёргал его из стороны в сторону и оглушительно орал:
— Вы — дурак! Просите у неё прощенья! Разве я похож на селадона [22], чёрт вас возьми!
Матушкин крепко ударился затылком о косяк двери, сел на пол и, молча глядя, как бьётся в рыданиях тело жены, махал рукою, указывая Муханову на дверь.
— Я не могу, не могу, — кричала жена, закрыв лицо руками, а ему казалось, что она смеётся.
— Уведите меня к папе…
— Конечно, вы должны уйти от этого господина, — решил Муханов.
И они ушли.
Четыре дня Матушкин сидел дома, сказавшись больным и не зная, что ему делать. Он не сомневался в измене жены, но не мог объяснить себе — почему?
«Я ей нравился», — думал он, вспоминая её ласки.
Часами стоял перед зеркалом, внимательно и сумрачно разглядывая своё приличное лицо: оно было строго обтянуто чиновничьей кожей, обесцвеченной воздухом канцелярии, на нём даже и теперь неподвижно застыло солидное выражение уверенности человека в своих достоинствах. И вся фигура была солидная: крепкая, на широких костях.
Нестерпимо больно было ему вспоминать себя таким, как он отразился в зеркале: испуганным, удивлённым и жалким, и в то же время он всем телом чувствовал, что страстно, неисчерпаемо любит жену, что в этой любви сгорают все его планы, расчёты и надежды, в ней — всё его самолюбие и оно настойчиво требует победы над женщиной.
«Почему? — думал Матушкин, крепко потирая лоб, и с холодным отчаянием в груди считал: — Мне — тридцать один год, ей восемнадцать, а ему — с лишком сорок. Седой… Однако — о чём же, кроме любви, можно говорить так, как они говорили?»
Ему хотелось увидеть жену, поговорить с нею, но та сила, которую он считал чувством собственного достоинства, властно удерживала его:
«Не надо поддаваться. Это слабость…»
Закрыв глаза, он вспоминал жену — маленькую, стройную, её волосы причёсаны гладко, заплетены в косу и образуют на затылке пышный золотистый узел. У неё красноречивые и бойкие ручки, тонкое овальное лицо, может быть — слишком серьёзное для её возраста, но светло-голубые глаза улыбаются мягко и наивно. В этой улыбке всегда есть что-то возбуждающее тревогу, — она является часто, но, быстро ускользая, не даёт понять её, остаётся неопределённой. И Матушкин думает:
«Смеётся потому, должно быть, что сознаёт своё превосходство над мужем, плебеем».
На пятый день пришёл отец Матушкина, изукрашенный медалями седой унтер, и, слишком часто нюхая табак, сообщил, что гимназисты седьмого и восьмого класса с наслаждением рассказывают в подробностях о том, как недавняя их подруга, Варя Кандаурова, изменила мужу.
— А уж если о чём гимназисты говорят — это весь свет знает… Ты, Сергей, не очень всё-таки гневайся. Женщина всегда старается мужа надуть, это как служащий хозяина всё равно…
Проводив отца, Матушкин написал прошение о переводе в другой город, сам снёс его на почту, отправился в дом тестя и был до глубины души потрясён встречей с женою: она бросилась ему на шею и, до боли крепко обнимая его, стала упрекать, смеясь, плача, жалуясь:
— Как ты оскорбил меня!
И спрашивала, смущённо заглядывая в глаза мужа:
— Ты очень сильно любишь меня?
Он растерялся, ему хотелось встать пред нею на колени, сжимая её хрупкое тело, он говорил с удивлением и стыдом:
22
селадон — в одном из значений — человек, обычно пожилой, который любит ухаживать за женщинами, волокита — Ред.