— Парнишкой торговал я огурцами… и взяли меня в полицию… ка-ак били! И за волосья… и по бокам… господи Исусе!
Букоёмов смотрит на Хромого и с важностью, со спокойным торжеством победителя, снова начинает:
— Я человек серьёзный, правильный, я всё на земле видел, и всё я знаю… а когда ты про жалость говоришь — беспокойно мне, — неужели я ошибся? Хорошее-то проглядел? Ну, только врёшь ты, Хромой… зря меня мутишь… Люди друг друга не жалеют, и мне жалеть их не за что… Доброго от них не видал я… одни разве калачи да баранки… ну, калачом меня в обман не вманишь… Ты мне то самое дай, чего тебе наибольше жалко… дорогое твоё отдай! Не можешь? Ну, и не ври… собака! И — опять же, что такое люди? ежели их можно мучить, как базарных крыс… а они только бегут да прячутся…
Снова в разговор вступает Шишов; он смеётся жирным, негромким смехом, и сквозь смех слышны отдельные слова:
— Бывало, у нас… в мясном ряду… обольют крысу керосином, да и… зажгут… а она — трещит… мечется…
Махин смотрит на него и тоже весело смеётся… Хромой медленно поднимает голову, оглядывает всех, потом говорит:
— А… сказано: «Всякое дыхание да хвалит господа…»
Старик косится на него исподлобья и сердито возражает:
— Мало ли что сказано… ты гляди, что сделано.
Солнечный луч медленно ползёт по двери кверху и становится всё краснее. Букоёмов сидит на краю нар, смотрит в окно и качает головой.
— Иной раз — тошно бывает мне, Хромой… Пошёл бы я тогда на улицу, встал бы посередине и сказал: «Я — убивец, верно! а вы все — подлецы! И это хуже… Может, оттого я и убивец ваш… что вы мне это позволяете… да! Что вы против моего характера придумали? Железки?»
Он громко трясёт кандалами.
— Кто тебе поверит? — тихо спрашивает Хромой. И сам себе отвечает: — Никто тебе не поверит…
— И — наплевать… — угрюмо говорит Букоёмов. — Пускай будут железки… неизвестно, кому от них хуже… мне али им… это — неизвестно…
С минуту в камере все молчат. Тает солнечный луч… Махин встаёт и, оглядывая камеру растерянным взглядом, бестолково топчется на месте.
— Шишов, давай сыграем, а? — просительно говорит он. Шишов тяжело возится на нарах и сопит…
— Давай… я те покажу!
Карп Иванович Букоёмов смотрит в пол, двигая бровями, ноги у него болтаются, кандалы тихо позванивают, и под их звон старик угрюмо и медленно говорит:
— Совсем ты, Махин, на кутёнка похож… Как жил я, после смены, на поселенье, был в ту пору кутёнок у меня… рыжая такая животная, с белыми пятнами… весёлая скотина была! Бывало, прыгает около меня туда-сюда… идти невозможно! Спал со мной, шельма ярославская… заберётся на постелю и спит… а блохи его кусают меня… Отшвырнёшь его — зарычит, опять лезет ко мне и одеяло зубами дёргает… Так я и не могу его прогнать… Поутру проснусь, а он смотрит на меня, зубы оскалены и хвостом виляет, — дескать, что, взял?
Букоёмов улыбается и молчит, неподвижно глядя в пол. Хромой перестаёт шить, пристально смотрит на него и — ждёт.
— Ну?
— Чего?
— Что же кутёнок?
— Околел… кто-то хребет ему перешиб…
— Жалко? — тихо спрашивает Хромой, и на его губах дрожит усмешка.
Старик медленно поворачивает к нему лицо и с презрением говорит:
— Пошёл ты к дьяволу… Тоже! Захотел поймать ежа зубами…
Хромой смотрит ему в глаза, губы его всё вздрагивают, и он, позёвывая, возражает:
— Ежели не жалко, — зачем помнишь? Людей, которых убивал, не помнишь, а кутёнка — помнишь? Сам ты всё врёшь… вот что!
— Дерево! — скучно и лениво говорит старый каторжник. — Он ко мне ласков был…
Он опрокидывается спиной на нары и лежит, закинув руки за голову.
Шишов и Махин молча двигают шашки.
В окно смотрит клочок неба — оно золотое и розовое, высоко в нём кружится стая голубей. Больше ничего нет в небе. А земли — не видно из окна.
В камере тихо.
Хромой кончил шить. Он распялил рубаху пред лицом, наклонил голову набок и, любуясь заплатами, тихо поёт:
Карп Иванович Букоёмов глубоко вздыхает и, плюнув в потолок, медленно говорит:
— А однако скушно с вами, — черти лиловые…
С натуры
В деревню для успокоения возбуждённых умов, явился администратор. Не выходя из коляски, он, окружённый казаками, обратился к мужикам с успокоительной речью. Говорил милостиво и грозно, укоризненно и отечески, говорил долго.
Вдруг из толпы, прерывая речь, раздался вопрос:
— А он?
— Что? — спросил администратор.
— А как он?
— То есть кто — он?
— Ну, знаешь…
— Дурак! Что такое — он?
— Конешно… А всё-таки — как же он?
— Да что такое? О чём ты спрашиваешь?
— Насчёт его…
— Ну?
— Он останется?
— Пороть! — приказал администратор. Мужика схватили. Разложили… Выпороли. Он встал и, застёгивая штаны, сказал:
— Ну, вот… Я так и думал, что, покуда он останется, — будут нас пороть…
И еще о чёрте
Приятно утомлённый всем, что он видел, слышал и говорил в заседании бюро своей партии, Иван Иванович Иванов, придя домой, лёг в кабинете на диван, улыбаясь, сладко потянулся и застыл в истоме отдыха.
За окном дребезжали пролётки извозчиков, в голове ещё звучало эхо свободных речей, он вспоминал живую игру слов, красивые фразы, ловкие обороты, возбуждённые лица ораторов и — вдруг почувствовал, что он не один.
Невольно сдвинув брови, он поднял голову — на белых кафлях печи в углу кабинета тускло блестело чьё-то жёлтое, квадратное, холодное лицо. Иван Иванович сразу, движением всего тела, поднялся, сел на диване, упираясь руками в колена, и, вытянув шею, прищурил глаза.
— Не узнаёте? — раздался негромкий, металлический, взвизгивающий голос.
— Ах… это вы? — сказал Иван Иванович смущённо. — Да, я не сразу вас узнал… теперь так много живого, реального дела, что невольно забываешь о вашем существовании, — извините! К тому же вы несколько изменились…
— Но, изменяясь, я не изменяю… — с усмешкой сказал чёрт.
— Гм… — произнёс Иван Иванович, — я ведь говорю только о вашем лице…
— Ба! Теперь у всех не те лица, что были вчера, — молвил чёрт беззаботно…
«Кажется, намекает на что-то, бестия!» — подумал Иван Иванович и, беспокойно почесав мизинцем лысину, спросил:
— Вы что же… по делу ко мне?
— Эх, Иван Иванович! — печально вздыхая, сказал чёрт. — Что делать на земле чёрту теперь, когда люди превзошли его в творчестве мерзостей? Я стал теперь каким-то заштатным существом… наблюдаю, учусь провоцировать…
— Да, — солидно сказал Иванов, — предрассудки исчезают…
— Как же, как же! — согласился чёрт. — Я был на вашем съезде и видел, как усердно вы хоронили в потоках слов любовь к родине, интересы трудящихся классов, правду, честь…
— Позвольте! — сухо перебил Иван Иванович. — Я говорю о предрассудках…
— Я тоже! — молвил чёрт и засмеялся.
«Вот негодяй!» — подумал Иванов.
— Ну, как, Иван Иванович, довольны вы результатом вашей долгой и упорной деятельности? — дружелюбно спросил чёрт.
— Конечно!.. То есть… позвольте! Что именно считаете вы результатами моей деятельности? — Иванов строго вперил глаза в жёлтое лицо чёрта — а оно переливалось улыбками, как расплавленная медь.
— Как что? — воскликнул чёрт. — А пробужденье всей страны? Этот могучий прибой развитого вашей работой чувства человеческого достоинства, это растущее с волшебной быстротой сознание народом своих прав, сознание, которое вы так долго будили, эту огненную волну стремления к свободе…
— Позвольте-с! — вскричал Иван Иванович, вскочив на ноги. — Прежде всего вы — чёрт, и вам не следует впадать в высокий стиль, да! И обвинять меня… то есть приписывать мне всё это… эти огненные волны… покорно благодарю!