Изменить стиль страницы

Лунёв встал с дивана, подошёл к окну и, глядя на улицу, угрюмо, со злым недоумением в голосе продолжал:

— Всю жизнь я в мерзость носом тычусь… что не люблю, что ненавижу к тому меня и толкает. Никогда не видал я такого человека, чтобы с радостью на него поглядеть можно было… Неужто никакой чистоты в жизни нет? Вот задавил я этого… зачем мне? Только испачкался, душу себе надорвал… Деньги взял… не брать бы!

— Не горюй! — утешала его Олимпиада. — Жалеть его — сердца нет.

— Я — не жалею… Я — оправдаться хочу. Всяк себя оправдывает, потому — жить надо!.. Вон следователь — живёт, как конфетка в коробочке… Он никого не удушит. Он может праведно жить — чистота вокруг…

— Погоди, уедем мы с тобой из этого города…

— Не-ет, я никуда не уеду! — твёрдо сказал Лунёв, оборачиваясь к женщине. И, грозя кому-то, он добавил: — Я подожду, погляжу, что дальше будет…

Олимпиада на минутку задумалась. Она сидела у стола, пред самоваром, пышная и красивая, в белом широком капоте.

— Я ещё поспорю, — значительно кивая головой, говорил Лунёв, расхаживая по комнате.

— А! — обиженно воскликнула женщина, — ты это потому не хочешь ехать, что боишься меня? Думаешь, я теперь навсегда тебя в руки заберу, думаешь, коли я про тебя… это знаю, — пользоваться буду? Ошибся, милый, да! Насильно я тебя за собой не потащу…

Она говорила спокойно, но губы у неё вздрагивали, как от боли.

— Что ты говоришь? — удивлённо вслушиваясь в её слова, спросил Лунёв.

— Неволить я тебя не стану, не бойся! Иди, куда хочешь, — пожалуйста!

— Погоди! — сказал Илья, садясь рядом с нею и взяв её за руку. — Не понимаю я, с чего ты этак заговорила?

— Притворяйся! — тоскливо крикнула Олимпиада, выдернув руку из его руки. — Знаю я — ты гордый, ты жёсткий! Старика мне простить не можешь, и противна тебе жизнь моя… думаешь ты теперь, что из-за меня всё это вышло… ненавидишь меня!..

— Врёшь! — гордо сказал Илья. — Врёшь ты, — ни в чём я не виню тебя. Я знаю — для нашего брата чистых да безгрешных женщин не приготовлено… нам они дороги. На них ведь жениться надо: они детей родят… Чистое — всё для богатых… а нам — огрызочки, нам — ососочки, нам — заплёванное да захватанное.

— И оставь меня, захватанную! — вскрикнула Олимпиада, вскочив со стула. — Уходи! — Но тут на глазах её сверкнули слёзы, и она осыпала Илью горячими, как угли, словами: — Я сама, своей волей залезла в эту яму… потому что в ней денег много… Я по ним, как по лестнице, назад поднимусь… и опять буду хорошо жить… ты мне в этом помог. Знаю… И люблю тебя — хоть десятерых задуши. Я в тебе не добродетель люблю гордость люблю… молодость твою, голову кудрявую, руки сильные, глаза твои строгие… укоры твои — как ножи в сердце мне… зато я тебе буду… по гроб благодарна… ноги поцелую, — на!

Она свалилась в ноги к нему и целовала его колени, вскрикивая:

— Бог — видит! Я для своего спасения согрешила, ведь ему же лучше, ежели я не всю жизнь в грязи проживу, а пройду скрозь её и снова буду чистая, — тогда вымолю прощение его… Не хочу я всю жизнь маяться! Меня всю испачкали… всю испоганили… мне всех слёз моих не хватит, чтобы вымыться…

Илья сначала отталкивал её от себя, пытаясь поднять с пола, но она крепко вцепилась в него и, положив голову на колени, тёрлась лицом о его ноги и всё говорила задыхающимся, глухим голосом. Тогда он стал гладить её дрожащей рукой, а потом, приподняв с пола, обнял и положил её голову на плечо себе. Горячая щека женщины плотно коснулась его щеки, и, стоя на коленях пред ним, охваченная его сильной рукой, она всё говорила, опуская голос до шёпота:

— Разве кому лучше, коли человек, раз согрешив, на всю жизнь останется в унижении?.. Девчонкой, когда вотчим ко мне с пакостью приставал, я его тяпкой ударила… Потом — одолели меня… девочку пьяной напоили… девочка была… чистенькая… как яблочко, была твёрдая вся, румяная… Плакала над собой… жаль было красоты своей… Не хотела я, не хотела… А потом вижу… всё равно! Нет поворота… Дай, думаю, хошь дороже пойду. Возненавидела всех, воровала деньги, пьянствовала… До тебя — с душой не целовала никого…

Она окончила свои слова тихим шёпотом и вдруг рванулась из объятий Ильи:

— Пусти!

Он ещё крепче стиснул её руками и начал целовать её лицо со страстью, с отчаянием.

— На слова твои мне сказать нечего… — горячо говорил он. — Одно скажу — нас не жаль никому… ну, и нам жалеть некого!.. Хорошо говорила ты… Хорошая ты моя… люблю тебя… ну не знаю как! Не словами это можно сказать…

Её речи, её жалобы возбудили в нём горячее, светлое чувство к этой женщине. Её горе как бы слилось с его несчастием в одно целое и породнило их. Крепко обняв друг друга, они долго тихими голосами рассказывали один другому про свои обиды.

— Не будет нам с тобой счастья, — сказала женщина, качая головой безнадёжно.

— Ну, — несчастье попразднуем!.. В каторгу понадобится идти — вместе айда? Слышишь? А пока — будем горе с любовью изживать… Теперь мне — хошь жги меня огнём… На душе — легко…

Взволнованные разговором, возбуждённые ласками, они смотрели друг на друга, как сквозь туман. Им было жарко от объятий и тесно в одеждах…

За окнами небо было серое, скучное. Холодная мгла одевала землю, оседая на деревьях белым инеем. В палисаднике пред окнами тихо покачивались тонкие ветви молодой берёзы, стряхивая снежинки. Зимний вечер наступал…

Через несколько дней Лунёв узнал, что по делу об убийстве купца Полуэктова полиция ищет какого-то высокого человека в барашковой шапке. При осмотре вещей в лавке убитого были найдены две серебряные ризы с икон, оказалось, что они краденые. Мальчик, служивший в лавке, показал, что эти ризы были куплены дня за три до убийства у человека высокого роста, в полушубке, по имени Андрея, что человек этот не однажды продавал Полуэктову серебряные и золотые вещи и что Полуэктов давал ему деньги в долг. Потом стало известно, что накануне и в самый день убийства человек, подходящий под описание мальчика, кутил в публичных домах.

Каждый день Илья слышал что-нибудь новое по этому делу: весь город был заинтересован дерзким убийством, о нём говорили всюду — в трактирах, на улицах. Но Лунёва почти не интересовали эти разговоры: мысль об опасности отвалилась от его сердца, как корка от язвы, и на месте её он ощущал только какую-то неловкость. Он думал лишь об одном: как теперь будет жить?

И чувствовал себя, как рекрут пред набором, как человек, собравшийся в далёкий, неизвестный путь. Последнее время к нему усиленно приставал Яков. Растрёпанный, одетый кое-как, он бесцельно совался по трактиру и по двору, смотрел на всё рассеянно блуждавшими глазами и имел вид человека, занятого какими-то особенными соображениями. Встречаясь с Ильёй, он таинственно и торопливо, вполголоса или шёпотом, спрашивал его:

— У тебя нет время потолковать со мной?

— Погоди, некогда…

— Ах ты!.. а дело важное.

— Что такое? — спросил Илья.

— Книга-то! Объясняет себя так, брат, что ой-ой! — пугливо сказал Яков.

— А ну тебя, с книгами! Ты вот что скажи: с чего это отец твой на меня зверем смотрит?

Но то, что совершалось в действительности, не задевало внимания Якова. В ответ на вопрос товарища он с недоумением вытаращил глаза и осведомился:

— А что?. Я ничего не знаю. Слышал я раз, — дяде твоему он говорил, что-то вроде того, будто ты фальшивыми деньгами торгуешь… да ведь это так он, зря…

— А ты почему знаешь, что зря? — с улыбкой спросил Илья.

— Ну, что там? Какие деньги? Ерунда всё!.. — И, махнув рукой, Яков задумался. — Поговорить-то нет у тебя время? — спросил он через минуту, оглядывая товарища блуждающими глазами.

— Про книгу?

— Да-а… Тут одно место понял я, — фу, фу, фу-у, брат ты мой…

И философ сделал такую гримасу, точно обжёгся чем-то горячим. Лунёв смотрел на товарища как на чудака, как на юродивого. Порою Яков казался ему слепым и всегда — несчастным, негодным для жизни. В доме говорили, — и вся улица знала это, — что Петруха Филимонов хочет венчаться со своей любовницей, содержавшей в городе один из дорогих домов терпимости, но Яков относился к этому с полным равнодушием. И, когда Лунёв спросил его, скоро ли свадьба, Яков тоже спросил: