Изменить стиль страницы

— Слушай, голубчик, — попроси дядю, чтоб он меня с собой взял! Попроси! В ножки поклонюсь, право, поклонюсь!

— Куда? — устало спросил Лунев, занятый своими мыслями и плохо понимая её слова.

— С собой, родненький! Попроси!

Она сложила руки ладошками вместе и стояла пред ним, как перед образом, а на глазах у неё появились слёзы.

— Как бы хорошо-то, — вздыхая, говорила девочка. — Весной бы и пошли мы. Все дни я про это думаю, даже во сне снится, будто иду, иду… Голубчик! Он тебя послушает — скажи, чтобы взял! Я его хлеба не буду есть… я милостину просить буду! Мне дадут — я маленькая… Илюша? Хочешь — руку поцелую?

И вдруг она, схватив его руку, наклонилась над нею. Илья оттолкнул девочку, вскочил со стула.

— Дура, — крикнул он, — разве это можно?.. Я — человека задушил…

Но испугался своих слов и тотчас же добавил:

— Может быть… я, может, такое сделал… а ты целовать хочешь?

— Ничего-о! — говорила Маша, подойдя вплоть к нему. — И поцеловала бы — велика важность! Петруха хуже тебя, а я у него за каждый кусок целую… Мне и противно, а он мне велит — целуй! Да ещё щупает меня и щиплет, срамник!

Оттого ли, что Илья сказал страшные слова, или оттого, что он не договорил их, но ему стало легко и весело. Улыбаясь, он тихо и с лаской в голосе сказал девочке:

— Ладно, я это устрою! Ей-богу, устрою! Пойдёшь ты на богомолье… Денег дам на дорогу…

— Голубчик! — крикнула Маша и, подпрыгнув, обняла его за шею.

— Погоди! — серьёзно сказал Лунёв. — Сказано — пойдёшь! За меня помолись, Машутка…

— За тебя-то? Господи!..

В двери появился Яков и удивлённо спросил Машу:

— Ты чего визжишь? Даже на дворе слышно…

— Яша! — радостно крикнула девочка и, захлёбываясь словами, стала рассказывать Якову: — Иду я, ухожу, прощай! Вот — он обещал упросить горбатого…

— Та-ак! — сказал Яков и тихонько свистнул. — Про-о-пала моя голова! Заживу теперь я совсем один, как месяц на небе…

— Няньку найми! — усмехнувшись, посоветовал Илья.

— Водку пить буду, — качнув головой, сказал Яков. Маша взглянула на него и, опустив голову, отошла к двери. Оттуда раздался её укоризненный, печальный голос:

— Экий ты, Яков, какой… слабый!

— А вы — крепкие! Бросаете человека… Черти!

Он угрюмо сел к столу против Ильи и сказал:

— Разве и мне уйти тихонько с Терентием?

— Иди… Я бы ушёл…

— Ты бы! А на меня отец полицию науськает…

Все замолчали. Потом Яков с напускной весёлостью заговорил:

— А хорошо, братцы, пьяному быть! Ничего не понимаешь… ни о чём не думаешь…

Маша поставила на стол самовар и сказала, качая головой:

— Эх ты. бесстыдник!

— Ну, ты молчи! — сердито крикнул Яков. — У тебя отца-то всё равно что нет… разве он тебе мешает жить?

— Хорошо мне жить! — возразила Маша. — Бежала бы, да и не оглянулась.

— Всем плохо! — негромко сказал Илья и снова задумался.

Снова заговорил Яков, мечтательно глядя в окно:

— А славно бы уйти куда-нибудь ото всего! Сесть где-нибудь у лесочка, над рекой, и подумать обо всём…

— Это дурацкая манера от жизни уходить! — с досадой сказал Илья.

Яков пристально взглянул в лицо ему и с некоторым страхом сказал:

— Знаешь — нашёл-таки я одну книгу…

— Какую?

— Старинная… Переплетена в кожу, видом — как псалтирь, — должно быть, еретицкая. У татарина за семь гривен купил…

— Как заглавие? — равнодушно спросил Илья. Ему совсем не хотелось говорить, но он чувствовал, что молчать опасно, и принуждал себя.

— Заглавие у неё оторвано, — понизив голос, рассказывал Яков, — но говорится в ней о начале вещей. Трудно читать… Написано там, что о начале вещей Фалес милесийский первый спрашивал: «Той бо воду нарече, от нея же вся произведена суть и производится, бога же Фалес нарече мыслию, яже из воды вся производит». И был ещё Диагор безбожный, он — «ни единого бога быти разумеша», — стало быть, не верил в бога-то! И Эпикур ещё… тот «бога во правду глаголаша быти, но ничто же никому подающа, ничто же добро деюща, ни о чем же попечения имуща…» Значит — бог-то хоть и есть, но до людей ему нет дела, так я понимаю! Как хошь, стало быть, так и живи. Нет попечения о тебе…

Илья приподнялся со стула и, сурово нахмурив брови, сказал, прерывая медленную речь товарища:

— Взять бы эту книгу да по башке тебя ей!

— За что? — удивлённо и с обидой воскликнул Яков.

— А за то, чтобы ты в неё не заглядывал! Дурак! А книгу писал — другой дурак!

Лунёв обошёл стол, наклонился к сидящему товарищу и со злобной страстностью заговорил, как молотком стукая по большой голове Якова:

— Бог — есть! Он всё видит! Всё знает! Кроме его — никого! Жизнь дана для испытанья… грех — для пробы тебе. Удержишься или нет? Не удержался постигнет наказание, — жди! Не от людей жди — от него, — понял? Жди!

— Стой! — крикнул Яков. — Да разве я это говорю?

— Всё равно! Какой ты мне судья, а? — кричал Лунёв, бледный от возбуждения и злости, вдруг охватившей его. — Волос с головы твоей не упадёт без воли его! Слыхал? Ежели я во грех впал — его на то воля! Дурак!

— Да ты с ума сошёл, что ли? — прижавшись к стене, с испугом закричал Яков. — В какой ты грех впал?

Лунёв сквозь шум в ушах услышал этот вопрос, и на него точно холодом пахнуло. Он подозрительно оглядел Якова и Машу, тоже испуганную его возбуждением и криками.

— Для примера говорю, — глухо сказал он.

— Нездоровый ты какой-то, — робко сказала Маша.

— И глаза мутные, — добавил Яков, всматриваясь в его лицо.

Илья невольно провёл рукой по глазам и тихо ответил:

— Это ничего… пройдёт!..

Но ему было тяжело, неловко с людьми, и, отказавшись от чая, он ушёл к себе.

Когда он лёг на постель, — явился Терентий. С той поры, как горбун решил идти замаливать свой грех, глаза его сияли светло и блаженно, точно он уже предвкушал радость освобождения от греха. Тихо, с улыбкой на губах, он подошёл к постели племянника и, пощипывая бородёнку, заговорил ласковым голосом:

— Вижу — пришёл ты, дай, думаю, пойду, побалакаю с ним. Недолго уж нам вместе-то жить.

— Идёшь? — сухо спросил Илья.

— Как только потеплее станет. К страстной неделе хочется мне попасть в Киев-от…

— Вот что, — возьми-ка с собой Машутку…

— Ку-уда! — воскликнул горбун, отмахнувшись рукой.

— А ты слушай, — твёрдо сказал Илья. — Делать ей тут нечего… а она в таком возрасте… Яков, Петруха… и всё такое… понял? Дом этот для всех вроде западни, — проклятый дом! Пусть она уйдёт… может, и не воротится.

— Да куда же мне её? — жалобно заговорил Терентий.

— Возьми, возьми! — настойчиво твердил Илья. — И сотню свою возьми на неё… Мне не надо твоего… А она за тебя помолится… Её молитва много значит…

Горбун задумался и повторил:

— Много значит… н-да-а! Это ты… тово… правильно говоришь… Денег я не могу взять от тебя… это оставим, как решили… А насчёт Машки — подумать надо…

Тут глаза Терентия вдруг радостно блеснули, и, наклонясь к Илье, он шёпотом, с увлечением заговорил:

— Н-ну, брат, ка-акого я человека видел вчера! Знаменитого человека Петра Васильича… про начётчика Сизова — слыхал ты? Неизречённой мудрости человек! И не иначе, как сам господь наслал его на меня, — для облегчения души моей от лукавого сомнения в милости господней ко мне, грешному…

Илья лежал молча. Ему хотелось, чтоб дядя ушёл. Полузакрытыми глазами он смотрел в окно и видел пред собой высокую, тёмную стену.

— Говорили мы с ним о грехах, о спасении души, — воодушевлённо шептал Терентий. — Говорит он: «Как долоту камень нужен, чтоб тупость обточить, так и человеку грех надобен, чтоб растравить душу свою и бросить ее во прах под нози господа всемилостивого…»

Илья взглянул на дядю и со злою улыбкой спросил:

— А что он, начётчик этот, на дьявола не похож?

— Ра-азве можно так говорить? — откачнувшись, воскликнул Терентий. Он — благочестивый человек… О нём слава и теперь шире идёт, чем о дедушке твоём… а-ах, брат!