Изменить стиль страницы

— Но — кто он?

— Как же я могу это знать! — пожал плечами Полканов, недовольно отметив живость её вопросов.

— А — говорите! — вздохнула девушка.

Они шли кустарником; дорога лежала среди него, как потерянная лента, вся в капризных изгибах. Теперь пред ними встал густой лес.

— Вам хочется выйти замуж? — спросил Ипполит Сергеевич.

— Да… не знаю! Не думается об этом, — просто ответила она. Взгляд её красивых глаз, устремлённый вдаль, был сосредоточен, точно она вспомнила что-то далёкое и дорогое ей.

— Вам нужно пожить зиму в городе — там ваша красота обратит на вас всеобщее внимание, и вы скоро найдёте то, что хотите… Потому что многие и сильно пожелают назвать вас своей женой, — задумчиво, негромко и медленно говорил он.

— Нужно, чтоб я позволила это!

— Как вы можете запретить желать?

— Ах, да! Конечно… пусть желают!

Они прошли несколько шагов в молчании.

Она, задумчиво рассматривая даль, всё вспоминала что-то, он же зачем-то считал пятна грязи на её платье. Их было семь: три большие, похожие на звёзды, два — как запятые, и одно — точно мазок кистью. Своим чёрным цветом и формой расположения на материи они что-то значили для него.

— Вы влюблялись? — раздался её голос, серьёзный и пытливый.

— Я? — вздрогнул Ипполит. — Да… давно уже, когда был юношей…

— Я тоже давно… — сообщила она.

— А… кто он? — спросил Полканов, не чувствуя неловкости вопроса, и, сорвав попавшуюся под руку ветку, далеко отбросил её от себя.

— Он-то? Он — конокрад… Три года прошло с той поры, как я видела его. Семнадцать лет тогда было мне… Его однажды поймали, избили и привезли к нам на двор. Он лежал в телеге, скрученный верёвками, и молчал, глядя на меня… я стояла на крыльце. Помню, утро было такое ясное — это было рано утром, и все у нас ещё спали…

Она замолчала, вспоминая.

— Под телегой была лужа крови — жирная такая лужа — и в неё падали тяжёлые капельки из него… Его звали — Сашка Ремезов. Мужики пришли на двор и, глядя на него, ворчали, как собаки. У всех глаза были злые, а он смотрел на них спокойно… Я чувствовала, что он — избитый и связанный — считает себя лучше всех. Он так уж смотрел… глаза у него были большие, карие. Мне было жалко его и страшно. Я пошла в дом, налила ему стакан водки… вышла и подаю ему. А у него руки связаны, и он не может выпить… он сказал мне, подняв немного свою голову, всю в крови: «Дайте, барышня, ко рту», Я поднесла ему, — он выпил так медленно, медленно и сказал: «Спасибо вам, барышня! Дай боже вам счастья!» Тогда я вдруг как-то шепнула ему: «Убегите!» А он громко ответил: «Если жив буду — непременно убегу! Уж поверьте!» — и мне ужасно понравилось, что он сказал это так громко, что все слышали на дворе. Потом он говорит: «Барышня! Велите вымыть мне лицо!» Я сказала Дуне, и она обмыла… лицо осталось синее, опухшее от побоев… да! Скоро его увезли, и, когда телега съезжала со двора, я смотрела на него, а он мне кланялся и улыбался глазами… хотя он очень сильно был избит… Сколько я плакала о нём! Как я молилась богу за то, чтоб он убежал…

— Вы что же… — иронически перебил её Ипполит, — может быть, ждёте, что он убежит и явится к вам и… тогда выйдете за него замуж?

Она не услышала или не поняла иронии, ибо просто ответила:

— Ну, зачем он сюда явится?

— А если бы явился — вы вышли бы?

— За мужика?.. Нет, я думаю!

Полканов рассердился.

— Испортили вы себе голову вашими романами, вот что я вам скажу, Варвара Васильевна, — строго заговорил он.

При звуке его сухого голоса она, с удивлением, взглянула в лицо ему и стала молча, внимательно слушать его суровые, почти карающие слова. Он доказывал ей, как развращает ум эта, излюбленная ею, литература, искажающая действительность, чуждая облагораживающих идей, равнодушная к печальной правде жизни, к желаниям и мукам людей. Голос его резко звучал в тишине леса, и часто в придорожных ветвях раздавался тревожный шорох — кто-то прятался там. Из листвы на дорогу смотрел пахучий сумрак, порой по лесу проносился протяжный звук, похожий на подавленный вздох, и листва трепетала слабо, как во сне.

— Нужно читать только те книги, которые учат понимать смысл жизни, желания людей и мотивы их поступков. Нужно знать, как плохо живут люди и как хорошо они могли бы жить, если б были более умны и более уважали права друг друга. А те книги, которые вы читаете, лгут, и лгут грубо. Вот они внушили вам дикое представление о героизме… И что же? Теперь вы будете искать в жизни таких людей, каковы они в этих книжках…

— Нет, конечно, не буду! — серьёзно сказала девушка. — Я знаю — таких нет. Но тем-то книжки и хороши, что они изображают то, чего нет. Обыкновенное — везде, вся жизнь обыкновенная. Уж очень много говорят о страданиях… Это, наверное, неправда, а если это неправда — нехорошо говорить много о том, чего на самом деле меньше! Вот вы говорите, что в книгах нужно искать… примерных чувств и мыслей… и что все люди заблуждаются и не понимают себя… Так ведь книги пишут люди же! И почём я знаю, во что нужно верить и которое лучше? А в тех книжках, на которые вы нападаете, очень много благородного…

— Вы не поняли меня, — с раздражением воскликнул он.

— Да? Вы на меня сердитесь за это? — виноватым голосом спросила она.

— Нет! Конечно, я не сержусь…

— Вы сердитесь, я знаю, знаю! Я ведь и сама сержусь всегда, когда не соглашаются со мной! Но зачем вам нужно, чтоб я согласилась с вами? И мне тоже… Зачем вообще все люди всегда спорят и хотят, чтоб с ними согласились? Ведь тогда и говорить нельзя будет ни о чём.

Она засмеялась и сквозь смех закончила:

— Точно все хотят, чтобы от всех слов осталось только одно — да! Ужасно весело!

— Вы спрашиваете, зачем мне нужно…

— Нет, я понимаю; вы привыкли учить, и для вас уж необходимо, чтоб вам не мешали возражениями.

— Вовсе не так! — с огорчением воскликнул Полканов. — Я хочу вызвать у вас критику всего, что творится вокруг вас и в вашей душе.

— Зачем? — спросила она, наивно взглянув в его глаза.

— Боже мой! Как это — зачем? Чтобы вы умели проверять свои чувства, думы, поступки… чтобы разумно относились к жизни, к себе самой.

— Ну, это… должно быть, трудно! Проверять себя, критиковать себя… как это? Я ведь — одна… И что же… как же? надвое расколоться мне, что ли? Вот не понимаю! У вас выходит так, что правда только вам известна… Положим, это и у меня… и у всех..!. Но, значит, все и ошибаются! Потому что ведь вы говорите — правда одна для всех, да?.. А смотрите — какая красивая поляна!

Он смотрел, не возражая ей. В нём бушевало чувство недовольства собой. Он привык считать глупыми людей, не соглашавшихся с ним; в лучшем случае он признавал их лишёнными способности развиться дальше той точки, на которой застыл их ум, — к таким людям он относился с презрением и жалостью. Но эта девушка не казалась ему глупой, не возбуждала его обычных чувств к оппонентам. Почему же это? Он отвечал себе:

«Несомненно только потому, что она подавляюще красива… Её дикие речи можно, пожалуй, не ставить в вину ей… они оригинальны, а оригинальность вообще встречается крайне редко, тем более в женщине».

Человек высокой культуры, он внешне относился к женщине, как к существу умственно равному, но в глубине души, как все мужчины, думал о женщине скептически и с иронией.

Они медленно шли по широкой, почти правильно круглой поляне. Дорога двумя чёрными линиями колеи резала её поперёк и снова скрывалась в лесу. Среди поляны стояла маленькая толпа стройных молодых берёзок, бросая кружевные тени на стебли скошенной травы. Недалеко от них склонился к земле полуразрушенный шалаш ветвей; внутри его виднелось сено, а на нём сидели две галки. Ипполиту они казались совершенно ненужными и нелепыми среди этой маленькой и красивой пустыни, окружённой со всех сторон тёмными стенами таинственно молчавшего леса. Галки боком смотрели на людей, шедших по дороге, и в их позах было что-то безбоязненное, уверенное, — точно они, сидя на шалаше, охраняли вход в него, сознавая это как свою обязанность.