Изменить стиль страницы

Полканов исподлобья смотрел в пылающее волнением лицо Бенковского и сознавал, что этому юноше нужно возражать словами, равными его словам по силе вложенного в них буйного чувства. Но, сознавая это, он не чувствовал желания возражать. А огромные глаза юноши стали ещё больше, — в них горела страстная тоска. Он задыхался, белая, изящная кисть его правой руки быстро мелькала в воздухе, то судорожно сжатая в кулак и угрожающая, то как бы ловя что-то в пространстве и бессильная поймать.

— Ничего не давая, как много взяли вы у жизни! На это вы возражаете презрением… А в нём звучит — что? Ваше неумение жалеть людей. Ведь у вас хлеба духовного просят, а вы камень отрицания предлагаете! Ограбили вы душу жизни, и, если нет в ней великих подвигов любви и страдания — в этом вы виноваты, ибо, рабы разума, вы отдали душу во власть его, и вот охладела она и умирает, больная и нищая! А жизнь всё так же мрачна, и её муки, её горе требуют героев… Где они?

«Да он припадочный какой-то!» — восклицал про себя Ипполит Сергеевич, с неприятным содроганием глядя на этот клубок нервов, дрожавший пред ним в тоскливом возбуждении. Он пытался остановить бурное красноречие своего будущего зятя, но это было безуспешно, ибо, охваченный вдохновением своего протеста, юноша ничего не слышал и, кажется, не видел. Он, должно быть, долго носил в себе все эти жалобы, лившиеся из его души, и был рад, что может высказаться пред одним из тех людей, которые, по его мнению, испортили жизнь.

Елизавета Сергеевна любовалась им, прищурив светлые глаза, и в них сверкала искорка вожделения.

— Во всём, что вы так сильно и красиво сказали, — размеренно и ласково заговорил Ипполит Сергеевич, воспользовавшись невольной паузой утомлённого оратора и желая успокоить его, — во всём этом звучит бесспорно много искреннего чувства, пытливого ума…

«Что бы ему сказать этакое охлаждающее и примиряющее?» — усиленно думал он, сплетая сеть комплиментов.

Но его выручила из затруднительного положения сестра. Она уже насытилась и сидела, откинувшись на спинку кресла. Тёмные волосы её были причёсаны старомодно, но эта прическа в форме короны очень шла властному выражению её лица. Её губы, вздрогнувшие от улыбки, открыли белую и тонкую, как лезвие ножа, полоску зубов, и, красивым жестом остановив брата, она сказала:

— Позвольте и мне слово! Я знаю одно изречение какого-то мудреца, и оно гласит: «Неправы те, которые говорят — вот истина, но неправы и те, которые возражают им — это ложь, а прав только Саваоф и только Сатана, в существование которых я не верю, но которые где-нибудь должны быть, ибо это они устроили жизнь такой двойственной и это она создала их. Вы не понимаете? А ведь я говорю тем же человеческим языком, что и вы. Но всю мудрость веков я сжимаю в несколько слов, для того чтобы вы видели ничтожество вашей мудрости».

Кончив свою речь, она с очаровательно ясной улыбкой спросила у мужчин:

— Как вы это находите?

Ипполит Сергеевич молча пожал плечами, — его возмущали слова сестры, но он был доволен тем, что она укротила Бенковского.

А с Бенковским произошло что-то странное. Когда Елизавета Сергеевна заговорила, — его лицо вспыхнуло восторгом и, бледнея с каждым её словом, выражало уже нечто близкое к ужасу в тот момент, когда она поставила свой вопрос. Он хотел что-то ответить ей, его губы нервно вздрагивали, но слова не сходили с них. Она же, великолепная в своём спокойствии, следила за игрой его лица, и, должно быть, ей нравилось видеть действие своих слов на нём, в глазах её сверкало удовольствие.

— Мне, по крайней мере, кажется, что в этих словах действительно весь итог огромных фолиантов философии, — сказала она, помолчав.

— Ты права до известной степени, — криво усмехнулся Ипполит Сергеевич, — но всё же…

— Так неужели человеку нужно гасить последние искры Прометеева огня, ещё горящие в душе его, облагораживая её стремления? — с тоской глядя на неё, воскликнул Бенковский.

— Зачем же, если они дают нечто положительное… приятное вам! — улыбаясь, сказала она.

— Ты берёшь очень опасный критерий для определения положительного, — сухо заметил ей брат.

— Елизавета Сергеевна! Вы — женщина, скажите: великое идейное движение женщин какие отзвуки будит в вашей душе? — спрашивал вновь разгоравшийся Бенковский.

— Оно интересно.

— Только?

— Но я думаю, что это… как вам сказать?., это стремление лишних женщин. Они остались за бортом жизни, потому что некрасивы или потому, что не сознают силы своей красоты, не знают вкуса власти над мужчиной… Они — лишние. Но — нужно есть мороженое.

Он молча взял зелёную вазочку из её рук и, поставив её перед собой, стал упорно смотреть на холодную, белую массу, нервно потирая свой лоб рукой, дрожащей от сдерживаемого волнения.

— Вот видите, философия портит не только вкус к жизни, но и аппетит, — шутила Елизавета Сергеевна.

А брат смотрел на неё и думал, что она играет в скверную игру с этим мальчиком. В нём весь этот разговор вызвал ощущение скуки, и, хотя ему жалко было Бенковского, эта жалость не вмещала в себе сердечной теплоты.

«Sic visum Veneri!»[6] — решил он, вставая из-за стола и закуривая папиросу.

— Будем играть? — спросила Елизавета Сергеевна Бенковского.

И, когда он, в ответ на её слова, покорно склонил голову, они ушли с террасы в комнаты, откуда вскоре раздались аккорды рояля и звуки настраиваемой скрипки. Ипполит Сергеевич сидел в удобном кресле у перил террасы, скрытой от солнца кружевной завесой дикого винограда, всползавшего с земли до крыши по натянутым бечёвкам, и слышал всё, что говорят сестра и Бенковский. Окна гостиной, закрытые только зеленью цветов, выходили в парк.

— Вы написали что-нибудь за это время? — спрашивала Елизавета Сергеевна, давая тон скрипке.

— Да, маленькую пьеску.

— Прочитайте!

— Право, не хочется.

— Хотите, чтоб я просила вас?

— Хочу ли? Нет… Но хотел бы прочитать те стихи, которые теперь слагаются у меня…

— Пожалуйста!

— Да, я прочту… Но они только что явились… и вы их вызвали к жизни…

— Как мне приятно слышать это!

— Не знаю… Может быть, вы говорите искренно… не знаю…

«Пожалуй, мне нужно уйти?» — подумал Ипполит Сергеевич. Но ему лень было двигаться, и он остался, успокоив себя тем, что им должно быть известно его присутствие на террасе.

        Твоей спокойной красоты
        Холодный блеск меня тревожит…

— раздался глухой голос Бенковского.

        Ты осмеёшь мои мечты?
        Ты не поймёшь меня, быть может?

— тоскливо спрашивал юноша.

«Боюсь я, что уж поздно тебе спрашивать об этом», — скептически улыбаясь, подумал Полканов.

        В твоих очах — участья нет,
        В словах — холодный смех мне слышен…
        И чужд тебе безумный бред
        Моей души…

Бенковский замолчал от волнения или недостатка рифмы.

            А он так пышен!
        В нём песен вихрь, в нём жизнь моя!
        Он весь проникнут буйной страстью
        Решить загадку бытия,
        Найти для всех дорогу к счастью…

«Надо уйти!» — решил Полканов, невольно поднятый на ноги истерическими стонами юноши, в которых звучало одновременно и трогательное — прости! — миру его души, и отчаянное — помилуй! — обращённое к женщине.

        Твой раб, — воздвиг тебе я трон
 В безумствах сердца моего…
вернуться

6

«Так угодно Венере» — Ред.