Изменить стиль страницы

— Какая же новость, господин? О чем шептались философы встарь?

— Что Бог умер, Понс! — торжественно ответил я. — Разве ты этого не знал? Бог мертв, как буду скоро мертв и я, — а ведь на моих плечах двадцать плодородных ферм…

— Бог жив! — горячо возразил Понс. — Бог жив, и царствие его близко. Говорю тебе, господин мой, оно близко. Может быть, не дальше как завтра сокрушится земля!

— Так говорили люди в Древнем Риме, Понс, когда Нерон делал из них факелы для освещения своих игрищ.

Понс с жалостью посмотрел на меня.

— Чрезмерная ученость — та же болезнь! — проговорил он. — Я был всегда против этого. Но тебе непременно нужно поставить на своем, повсюду таскать за собою мои старые кости — ты изучаешь астрономию и арифметику в Венеции, поэтику и итальянские песенки во Флоренции, астрологию в Изе и бог ведает еще что в этой полоумной Германии. К черту философов! Я говорю тебе, хозяин, — я, бедный старик Понс, твой слуга, для которого что буква, что древко копья — одно и то же, — я говорю тебе: жив Господь, и недолог срок до того, как тебе придется предстать перед ним! — Он умолк, словно вспомнив что-то, и добавил: — Он тут — священник, о котором ты говорил…

Я мгновенно вспомнил о назначенном свидании.

— Что же ты мне не сказал этого раньше? — гневно спросил я.

— А что за беда? — Понс пожал плечами. — Ведь он и так ждет уже два часа.

— Отчего же ты не позвал меня?

Он бросил на меня серьезный, укоризненный взгляд.

— Ты шел спать и орал, как петух какой-то: «Пой куку, пой куку, куку-куку!..»

Он передразнил меня своим пронзительным пискливым фальцетом.

Без сомнения, я нес околесицу, когда шел спать.

— У тебя хорошая память, — сухо заметил я и накинул было на плечи свой новый соболий плащ, но тотчас же швырнул его Понсу, чтобы он убрал плащ. Старый Понс с неудовольствием покачал головой.

— Не нужно и памяти — ведь ты так разорался, что полгостиницы сбежалось заколоть тебя за то, что ты не даешь никому спать! А когда я честь честью уложил тебя в постель, не позвал ли ты меня к себе, не приказал говорить: кого бы черт ни принес с визитом — что господин спит? И опять ты позвал меня, стиснул мне плечо так, что и сейчас на нем синяк, потребовал сию же минуту жирного мяса, затопить печку и утром не трогать тебя, за одним исключением…

— Каким? — спросил я его. — Совершенно не представляю себе, в чем дело.

— Если я принесу тебе сердце одного черного сыча, по фамилии Мартинелли — бог его знает, кто он такой! — сердце Мартинелли, дымящееся на золотом блюде. Блюдо должно быть золотое, говорил ты. И разбудить тебя в этом случае я должен песней: «Пой куку, пой куку, пой куку». И ты начал учить меня петь: «Пой куку, пой куку!»

Как только Понс выговорил фамилию, я тотчас же вспомнил патера Мартинелли — это он дожидался меня два часа в другой комнате.

Когда Мартинелли ввели и он приветствовал меня, произнеся мой титул и имя, я сразу осознал и все остальное. Я был граф Гильом де Сен-Мор. (Как видите, я мог осознать это тогда и вспомнить впоследствии потому, что это хранилось в моем подсознательном «я».) Патер был итальянец — смуглый и малорослый, тощий, как постник нездешнего мира, и руки у него были маленькие и тонкие, как у женщины! Но его глаза! Они были лукавы и подозрительны, с узким разрезом и тяжелыми веками, острые, как у хорька, и в то же время ленивые, как у ящерицы.

— Долго вы мешкаете, граф де Сен-Мор! — быстро заговорил он, когда Понс вышел из комнаты, повинуясь моему взгляду. — Тот, кому я служу, начинает терять терпение!

— Перемени тон, патер! — с сердцем оборвал я его. — Помни, ты теперь не в Риме.

— Мой августейший владыка… — начал он.

— Августейшие правят в Риме, надо полагать, — опять перебил я его. — Здесь Франция!

Мартинелли со смиренной и терпеливой миной пожал плечами, но взгляд его, загоревшийся, как у василиска, противоречил внешнему спокойствию его манер.

— Мой августейший владыка имеет некоторое отношение к делам Франции,

— невозмутимо проговорил он. — Эта дама не для вас. У моего владыки другие планы… — Он увлажнил языком свои тонкие губы. — Другие планы для дамы… и для вас.

Разумеется, я знал, что он намекает на великую герцогиню Филиппу, вдову Жофруа, последнего герцога Аквитанского. Но великая герцогиня и вдова прежде всего была женщина — молодая, веселая и прекрасная и, по моим понятиям, созданная для меня.

— Какие у него планы? — бесцеремонно спросил я.

— Они глубоки и обширны, граф де Сен-Мор, — слишком глубоки и обширны, чтобы я дерзнул их представить себе, а тем паче обсуждать с кем бы то ни было.

— О, я знаю, затеваются большие дела, и липкие черви уже закопошились под землею, — сказал я.

— Мне говорили, что вы упрямы; но я лишь повиновался приказу.

Мартинелли поднялся, собираясь уйти; встал и я.

— Я говорил, что это будет бесполезно, — продолжал он. — Но вам дали последний случай одуматься. Мой августейший владыка поступил честней честного!

— Я подумаю, — весело проговорил я, откланиваясь патеру у дверей.

Он вдруг остановился на пороге.

— Время думать прошло! Я приехал за решением.

— Я обдумаю это дело, — повторил я и затем прибавил, словно сообразив: — Если желания дамы не совпадают с моими, то, пожалуй, планы вашего владыки осуществятся так, как ему желательно. Ибо помни, патер, — он мне не владыка!

— Ты не знаешь моего владыки, — важно проговорил он.

— И не хочу его знать! — отрезал я.

Я стал прислушиваться к легким, мягким шагам патера, спускавшегося по скрипучим ступеням.

Если бы я вздумал передавать подробности всего, что я пережил за эти полдня и полночи моей бытности графом Гильомом де Сен-Мор, то на описание этого не хватило бы и десяти книг, по размеру равных той, что я пишу сейчас. Многое я должен обойти молчанием; по правде сказать, я умолчу почти обо всем; ибо мне не доводилось слышать, чтобы осужденному на смерть предоставляли отсрочку для окончания составляемых им мемуаров, — по крайней мере, в Калифорнии.

Когда я в этот день въехал в Париж, то увидел Париж средневековья. Узкие улицы, грязные и вонючие… Но я умолчу об этом. Я умолчу о послеобеденных происшествиях, о поездке за городские стены, о большом празднике, который давал Гюг де Мен, о пире и пьянстве, в которых я принимал участие. Я буду писать только о конце приключения, с момента, когда я стоял и шутил с самой Филиппой — великий боже, как она была божественно прелестна! Высокопоставленная дама — но прежде всего, и после всего, и всегда — женщина.

Мы беззаботно смеялись и дурачились в давке веселой толпы. Но под нашими шутками таилась глубокая серьезность мужчины и женщины, перешагнувших порог любви и еще не совсем уверенных друг в друге. Я не стану описывать ее. Она была миниатюрна, изящно-худощава — но что же это, я описываю ее? Короче

— это была для меня единственная женщина в мире — и мало я думал в это время о длинной руке седовласого старца из Рима, которая могла протянуться через пол-Европы, отделив меня от моей возлюбленной.

Между тем итальянец Фортини склонился к моему плечу и прошептал:

— Некто желает с вами говорить.

— Ему придется подождать, пока мне будет угодно, — кратко ответил я.

— Я никого не дожидаюсь, — последовал столь же краткий ответ с его стороны.

Кровь закипела во мне — я вспомнил о патере Мартинелли и о седовласом старце в Риме. Положение было ясно. Это было подстроено! Это была длинная рука! Фортини лениво улыбался мне, видя, что я задумался, но в улыбке его сквозила невыразимая наглость.

Именно в этот момент мне нужно было сохранить величайшее хладнокровие. Но багровый гнев уже начал подниматься во мне. Это были интриги патера, а Фортини, богатый только хорошим происхождением, уже лет двадцать считался лучшим фехтовальщиком Италии. Если он сегодня потерпит неудачу, завтра по приказу седовласого старца явится другой боец, послезавтра — третий. Если и это не удастся, я могу ожидать удара кинжалом в спину со стороны наемного убийцы или же зелья отравителя в мое вино, мое мясо, мой хлеб…