Изменить стиль страницы

Здесь Бунин вспоминает свое путешествие в 1907 году в Египет, описанное им в книге «Тень Птицы» (глава «Свет Зодиака»).

Булак — предместье Каира, где раньше находилась часть египетского Национального музея, основанного в 1857 г. египтологом Августом Мариеттом (1821–1881).

Слепой*

Журн. «Иллюстрированная Россия», Париж, 1924, № 9, 15 декабря.

Настроению рассказа соответствует запись Бунина, сделанная 1 июня 1924 года.

«Лежал, читал, потом посмотрел на Эстерель, на его хребты в солнечной дымке… Боже мой, ведь буквально, буквально было все это и при римлянах! Для этого Эстереля и еще тысячу лет ровно ничего, а для меня еще год долой со счета — истинный ужас.

И чувство это еще ужаснее оттого, что я так бесконечно счастлив, что Бог дал мне жить среди этой красоты. Кто же знает, не последнее ли это мог лето не только здесь, но и вообще на земле!» (Бунин И. А. Стихотворения. Рассказы. М., Правда, 1986, с. 532).

Надписи*

Газ. «Руль», Берлин, 1924, № 1236, 25 декабря, под заглавием «Schone Aussicht».

«Сию станцию проезжал Иванов седьмой» — перефразировка слов из рассказа Чехова «Жалобная книга».

«Река времен в своем теченье» и т. д. — неточно приведенные первые строки стихотворения Г. Р. Державина без названия (1816).

…«была чудесная весна», «шиповник алый цвел»… — строки из стихотворения Н. П. Огарева «Обыкновенная повесть». Строка того же стихотворения «Стояла темных лип аллея» впоследствии побудила Бунина дать заголовок своей книге рассказов: «Темные аллеи» (см. т. 5 наст. изд.).

«Хороша и бледна, как лилея…» — из пародии И. И. Панаева «Как будто из Гейне».

«До ланит восходящая кровь» — из стихотворения А. А. Фета «Весенние мысли».

Книга*

Журн. «Иллюстрированная Россия», Париж, 1925, № 15, 15 марта, под заглавием «На гумне».

Бунин всю жизнь был убежден, что художник должен все им виденное и пережитое записывать, не смущаясь мелочами, «пустяками», вести дневник. Так, еще в молодости он высказывался о Пушкине, которого боготворил: «Мы почти ничего не знаем про жизнь Пушкина… А сам он ничего о себе не говорил. А если бы он совершенно просто, не думая ни о какой литературе, записывал то, что видел и что делал, какая это была бы книга! Это, может, было бы самое ценное из того, что он написал. Записал бы, где гулял, что видел, читал…» (сб. «В большой семье», Смоленск, 1960, с 248). «Надо, — говорил Бунин, — кроме наблюдений о жизни, записывать цвет листьев, воспоминание о какой-то полевой станции, где был в детстве, пришедший в голову рассказ, стихи… Такой дневник есть нечто вечное» (ЛН, кн. 2, с. 264). Интересна бунинская запись в дневнике 9 ноября 1921 года:

«Все дни, как и раньше часто… мучения, порою отчаяние — бесплодные поиски, попытки выдумать рассказ, — хотя зачем это? — и попытка пренебречь этим, а сделать что-то новое, давным-давно желанное, и им на что не хватает смелости, что ли, умения, силы… начать книгу, о которой мечтал Флобер, „Книгу ни о чем“, без всякой внешней связи, где бы излить свою душу, рассказать свою жизнь, то, что довелось видеть в этом мире, чувствовать, думать, любить, ненавидеть».

Митина любовь*

Журн. «Современные записки», Париж, 1925, кн. XXIII, XXIV.

Повесть во многом автобиографична. Бунин воскрешает в ней свою юношескую любовь к В. В. Пащенко, дочери елецкого врача (см. также вступит. статью к «Жизни Арсеньева», т. 5 наст. изд.). Это подтверждает и В. Н. Муромцева-Бунина. «В „Митиной любви“, — пишет она, — правда, нет ни одной автобиографической черты внешней, но зато переживания Мити — это переживания юноши Бунина… И, мне кажется, нигде Иван Алексеевич не приоткрывал своих любовных переживаний, как в „М<итиной> л<юбви>“, тщательно закамуфлировав их» (НМ, 1969, № 3, с. 219–220). Кате автор придал некоторые черты В. В. Пащенко: непостоянство, недостоверность чувств. Как и Пащенко, Катя бросает Митю ради другого человека.

Письма Бунина к Пащенко подтверждают автобиографичность переживаний героя повести. Вот несколько извлечений из них:

«По целым дням и ночам, во сне, как живая стоит передо мною моя ненаглядная девочка!.. Как я любил тебя, когда ехал, в ту ночь. Что за ночь была! и какой хороший оттенок она придавала моему чувству… Настоящая зимняя, — голубая и поразительно светлая ночь!.. А на другой день и после как мне было грустно! Вот когда я искренно понимал, как мне будет тяжело, если ты хоть немного забудешь меня… По вечерам в особенности. Неужели ты сама не испытывала этих минут, когда так грустно и хорошо, когда, по выражению Гейне, „всю душу обвевает и уносит куда-то мучительное счастье молодости и любви“? Ощущение такое бывает, когда, напр<имер>, слушаешь чудную, грустную музыку» (письмо от 17 января 1891 г. — «Литературный Смоленск», 1956, с. 291). «Вся душа переполнена безграничной нежностью к тебе, весь живу тобою. Варенька! как томишься в такие минуты! Можно разве написать? Нет, я хочу сейчас стать перед тобою на колени, чтобы ты сама видела все, — чтобы даже в глазах светилась вся моя нежность и преданность тебе… Ради Христа люби меня, я хочу, чтобы в тебе даже от моей заочной ласки проснулось сердце. Господи! ну да не могу я сказать всего. Право, кажется, что много хорошего есть у меня в сердце, и все твое, — все оживляется только от тебя» (письмо от 9 апреля 1891 г. — там же, с. 293). И в другом письме: «Завтра в городском театре будут играть приехавшие малороссы под упр<авлением> Садовского. Жаль, что ты не увидала их. Да и я не увижу, — уеду, потому что только дома успокоюсь. Там ведь хорошо: зелено, свежо и тихо; окна в моей „гостиной“ открыты, ветер теплый, полевой, пахнет сиренью, в белой черемухе жужжат пчелы, а на пруде, под садом, раздаются только глухие удары валька… Все буду думать о тебе. Девочка! да люблю же я тебя, люблю глубоко и серьезно. Будь и ты серьезна в наших отношениях, помни, что свою молодость, все хорошее, что только есть, я отдаю тебе!» (письмо от 14 мая 1891 г. — там же, с. 295–296).

Письма Бунина к Пащенко воспринимаются как жизненная «канва» трагической любви Мити. «Ты говорила, что я стал рассудителен, что у меня, значит, угасло чувство. Что это? Как же ты говорила мне постоянно, что веришь мне во всем? Но всему есть предел, во всем есть известные перемены форм. Я на каждом шагу слышал упреки и просьбы не поддаваться тоске, уметь владеть собою… Я обдумал, во многом согласился, понял, что лучше пусть на душе будет беспросветное несказанное горе, но я не буду забывать о внешней жизни, не допущу себя размозжить голову… У всякого существа есть животные тяготения к жизни, есть, значит, и у меня…» (письмо от 14 июля 1891 г. — там же, с. 299). «Я хочу полного, цельного в наших отношениях! А какое же полное, когда мне приходится упрашивать тебя писать, когда твои письма являются как бы вынужденными, когда тебе не хочется писать… Неужели нельзя выбрать время?..» (Бунин И. А. Собр. соч в 5-ти томах, т. 4. М., Правда, 1956, с. 462).

И, наконец, одно из последних, самых горьких и безнадежных писем: «Не помню, не помню ни одного твоего письма, которое разорвал бы спокойно — все дрожит внутри, потому что знаю, знаю, что больно мне будет, что всю ту нежность, глубокую нежность, которой переполняет мое сердце разлука с тобой — истомит твое молчание, а потом оскорбит неправда. Ах, эта неправда! Вся душа моя встает на дыбы! И ни одно-то мое желание не исполнялось никогда, не перечесть те минуты, которые пришли именно тогда, когда ждал их — всегда обещание, как ребенку, и неисполнение всегда…» (по-видимому, 18 августа 1894 г. — там же, с. 464).