Изменить стиль страницы

Прошло десять лет, и трудно было узнать в возмужалом Теймуразе пылкого царевича. Что заполнило молодость Теймураза? Свист лезгинских стрел, лязг сабель янычаров и звон чаш на его свадьбе с дочерью владетельного князя Гурийского Мамия Первого.

Теймураз тайно содрогался при каждом вопросе шаха о его двух сыновьях – Леоне и Александре и с тяжелым сердцем согласился на свой брак с близкой родственницей.

Погруженный в думы, Теймураз не заметил, как закончилась пантомима «Смерть несчастного влюбленного».

Вердибег махнул рукой, раздвинулись зеркальные двери.

Впорхнули в Табак-ханэ юные танцовщицы. На стройных бедрах раскачивался бирюзовый и розовый шелк. Золотые змеи сверкали на смуглой коже. Поднимаясь на маленьких ножках, танцовщицы плавно закружились, застывая в обольстительных позах.

Из золотых курильниц расходился по Табак-ханэ фимиам и, точно одурманенные фиолетовым дымом, танцовщицы качнулись и все разом опустились на шелковые подушки. Осталась только самая гибкая, с глубокими глазами. Извивая пурпуровый шарф, едва касаясь ковра, она казалась нарисованной на персидской вазе. Томный взор танцовщицы был устремлен вдаль. Она протянула смуглые руки и застыла с полузакрытыми глазами. И вдруг, словно опьянев от сладострастных видений, откинула косы, переплетенные цветами, топнула ножками и зазвенела кольцами и браслетами. Не улыбаясь, целомудренная, в вызывающей позе, она закружилась еще стремительнее, еще сладострастнее.

Сефи-мирза, по знаку шаха, подошел к танцовщице и приклеил к ее щекам золотые монеты – знак высокого восхищения. Но она, словно не замечая подарка, извивалась в опьяняющем танце, не уронив ни одну из приклеенных монет. Внезапно она рванулась и исчезла за керманшахским ковром. Журчащие звуки флейты наполнили туманный зал.

Нугзар низко поклонился шаху Аббасу и осушил присланную шахом чашу с душабом.

– Пей, князь! Да будет бархатом дорога твоему коню, – милостиво улыбнулся шах Аббас.

– Ибо сказано, – добавил Эреб-хан, – веселье укорачивает путь и удлиняет удовольствие.

Нугзар учтиво крякнул и разгладил пышные усы:

– Удовольствие мое, благородный хан, омрачается разлукой с великим из великих шах-ин-шахом.

– Тебе будет сопутствовать счастливая звезда, ибо я отправил к Луарсабу посла с извещением, что ты и преданный мне Зураб находитесь под моим покровительством. Но я не хочу лишать Исфахан лучшего украшения, – добавил шах Аббас, откусывая персик, – тем более не могу отказать в просьбе матери Сефи-мирзы пригласить прекрасную Нестан остаться гостьей в шахском гареме.

– Ибо сказано: кто не совсем согрелся, пусть не уходит от солнца, – весело прибавил Эреб-хан, пододвигая Пьетро делла Валле золотую чашу с душабом.

Саакадзе с особым вниманием стал прислушиваться к словам шаха.

Дато сочувственно посмотрел на побледневшего Зураба.

«Заложницей оставляет», – подумал Зураб, подавляя крик. В миг вспомнились ему бесконечные походы, пройденные вместе с дорогим Саакадзе. Не раз в жаркой битве он подвергался смертельной опасности ради величия шаха. Так неужели награда за все испытания – потеря любимой Нестан?

Но почему потеря? Разве князья Эристави Арагвские не решили быть верными шаху Аббасу? И Зураб изысканно поблагодарил шаха.

– А ты, Хосро-мирза, не хочешь ли в Грузию? – хитро прищурился шах.

Ханы переглянулись: шах назвал петуха мирзою, значит отныне этот неизвестный грузин признается царевичем.

– Великий из великих шах-ин-шах, умоляю разрешить твоему рабу остаться у волшебного Давлет-ханэ, ибо сказано: от источника счастья уходит только глупец, – и Хосро низко склонился.

Довольный, шах пристально оглядел Хосро.

Караджугай-хан иронически шепнул Саакадзе:

– Хорошо ли ты посеял? Ибо сказано: что посеешь, то и соберешь.

Саакадзе слегка приподнял изогнутую бровь: неужели догадывается?

– Да, высокочтимый хан, я воспользовался подходящим случаем, ибо сказано: на плодородной земле и палка расцветет.

Караджугай-хан в раздумье погладил сизый шрам.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

По заглохшим уличкам Носте, опираясь на толстую сучковатую палку, медленно шел дед Димитрия. Он часто останавливался, прикладывал руку к печальным глазам и всматривался в знакомые плоскокрышие жилища, покачивал головой.

Совсем мало народу, опустело Носте.

Вот жилище Гогоришили, когда-то оно славилось гостеприимством и чистотою. А сейчас в саду все деревья почернели, в разбитые окна врывается горный ветер и до утра бродит вокруг потухшего очага. Сам старый Петре слышал, как недовольный ветер в ночь святого Евстафия, забравшись в пустой кувшин, до рассвета кричал кукушкой.

Вот жилище Элизбара. Таткиридзе всегда любили красить балкон голубой краской, а сейчас перила на земле как мертвые лежат…

Дед остановился и, опершись на палку, стал слушать доносившиеся издали звуки струн:

За горой не слышно бури,
В очаге огня не стало.
Гневен сказ моей чонгури
Про Барата, про шакала.
Даже птица улетела,
Замер сад под грудой пепла.
Не поет во мгле Натела,
Песня звонкая ослепла.

Дед вздохнул, приложил руку к глазам, посмотрел на небо: лебеди низко летят, весна будет долгая, теплая. Постоял, проводил ласковым взглядом торопливую стаю и свернул на знакомую тропу. Там, на краю обрыва, стоит нетронутый старый дом Шио Саакадзе, отца Георгия.

Дед Димитрия каждое воскресенье приходил к покинутому дому, как приходят проведать на кладбище могилу близкого.

Он не боялся, как все ностевцы, входить в этот опустелый, когда-то любимый дом, где теперь каждую ночь под пятницу злые дэви в большом черном котле варят себе ужин и до самого неба от ядовитого мяса подымается зеленый пар.

Дед молча садился на почерневшие доски тахты, прикрывал глаза, и ему казалось, что вот-вот сейчас войдет Маро с дымящейся чашкой лобио, что, рассыпая звонкий, как стеклянные четки, смех, вбежит маленькая Тэкле, что его дорогой внук Димитрий окликнет деда и, сверкнув горячими глазами, закричит: «Мой дед, полтора часа целовать тебя должен за желтые цаги».

Дед вздрагивает, оглядывает холодные стены, и крупные слезы стекают по морщинам его щек. Он заботливо поправляет на тахте полуистлевшую мутаку, откидывает палкой сухую ветку и, тихо прикрыв за собою дверь, направляется к берегу реки, где его уже давно ждут друзья далекого детства и юности.

Ностевцы особенно чувствуют гнет тяжелой руки Шадимана. Носте после побега Саакадзе в Иран снова перешло в собственность царской казны. Шадиман, укрепляя княжескую власть, с особой жестокостью придавил Носте и крестьян бывших азнауров, приверженцев Георгия.

Особенно опустошил он деревни «Дружины барсов», стремясь тяжелыми повинностями и непосильной податью вытравить из крестьян свободные мысли, внедренные Георгием Саакадзе.

Но идут ли крестьяне на полях за деревянной сохой, вздымают ли на цепях тяжелые камни на гребни гор, гонят ли по Куре царские плоты от Ацхури до Чобисхеви, от Гори до Мцхета, от Тбилиси до Соганлуги, калечат ли ноги в липкой глине, сутулят ли спины в виноградниках – они угрюмо смотрят на зубчатые башни замков и угрожающе произносят имя Георгия Саакадзе.

Сегодня – воскресенье, совсем затихло Носте. Устал народ, отдыхает. Но старики боятся сна, они избегают его днем и тревожно поджидают ночью. Они не устают любоваться восходом солнца и с сожалением провожают закат.

Дед Димитрия спешит к любимому бревну, где деды потихоньку, почти шепотом, вспоминают веселую жизнь при Георгии Саакадзе и, оглядываясь по сторонам, уверяют друг друга: прискачет наш Георгий, непременно прискачет, да хранят его все триста шестьдесят пять святых Георгиев.

Дед Димитрия по обыкновению затеял спор: