Изменить стиль страницы

Огромная однообразная площадь, окружающая вас, не веселит взгляда. Грифельная доска, черная, тусклая, сухая, гладкая, — вот основной фон и цвет земли этой огромной площади. Колеса повозки оставляют на этой грифельной доске такие же следы, как и настоящий грифель. Темной, голой лысиной резко очерчиваются эти черные, гладкие, сухие и тусклые лоскутья земли, между низкорослой, часто корявой растительностью, раскрашенной разноцветными красками, всегда сплошными (красное вторгается сплошным красным клином в серое или зеленое) и всегда отравленными как бы примесью какой-то посторонней краски: в синюю подбавлено чего-то серого, в красную — желтого, в зеленую — красного, причем «подбавленное» всегда производит только муть и портит цвет, делая его не чистым, а как будто во что-то запачканным. Такими мутными красками красятся тюменские ковры.

Даже бешеная сибирская езда, достигающая на Барабе, благодаря гладкой, как доска, дороге, наивысшей точки неистовства, даже она не в силах с свойственной ей быстротою изгладить, как бы следовало, скучное впечатление скучных красок степей, перенося вас с быстротою молнии опять в новую обстановку окружающей природы. Впрочем, может быть, сохранению впечатлений Барабы способствует и то, что тройка, миновав ее, мчит уже по таким местностям, к которым глаза давно уже пригляделись и в наших великороссийских местах. Вот пошли такие же самые местности «с горки на горку», как и у нас идут они от Москвы вплоть до Харькова; а вот те же самые ишимские болота, трясины, гати и тот же самый прутняк, какие нам знакомы и в Новгородской губернии. Чем ближе к Тюмени, тем природа обычнее для великорусского проезжего. Даже крайняя неисправность дорог около Тюмени, объезды почтового пути по лугам, вместо прямой дороги, — все это близко знакомо нам в нашем великорусском отечестве. Дороги же чисто сибирские, от Томска до Омска, через всю Барабинскую степь, нисколько не похожи на наши: содержатся превосходно, «как скатерть»; после каждого дождя, тотчас, как только засохнут сделанные проезжими по мокрой земле кочки, вся дорога ровняется при помощи особенных катушек и вновь делается «как скатерть».

Во всяком случае на протяжении 1500 верст вопрос о разнообразии впечатлений, кажется, не может подлежать сомнению; впечатлений во всяком случае должно быть много, и притом всякого сорта; но прежде всего восприятию их препятствует необыкновенная быстрота и вообще своеобразность сибирской езды.

До первой станции от Томска проезжающие едут большею частию не на «настоящих» сибирских лошадях и не с настоящими сибирскими ямщиками. Меня, например, вез еврей на клячонках, которые, кроме гоньбы с проезжими, были изнурены уже и городской работой.

Совсем не то подлинная сибирская тройка и сибирская езда, с которыми проезжий начинает настоящее знакомство только на второй или, вернее, на третьей станции. На этой станции не выводят уже заезженных клячонок из конюшни, а сначала идут «ловить» лошадей в поле. Одно это роняет в непривычное к «сибирским» ощущениям сердце проезжающего зерно какого-то тревожного ощущения. Пока «ловят», времени много для разговора, но самое это слово «ловят» и значительный промежуток времени, употребляемый на это дело, смущают вас и ослабляют интерес к разговору. «Гонят!» — говорит кто-нибудь из домочадцев, разговаривающий с вами, и тотчас прекращает разговор, чтобы бежать помочь хозяину, который, наконец, «поймал и гонит». «Помогают» все, кто есть в это время на дворе и даже на улице. Надо махать руками, гаркнуть, даже заорать, чтобы дикие лошади всунулись в ворота и вбежали беспорядочною толпой во двор. С беспокойством видите вы, что лошади эти не заезженные клячи, а своевольные, несмысленные существа, едва ли даже знающие свои лошадиные обязанности. Посмотрите, что нужно делать, чтобы надеть узду на такую несмысленную тварь: добрая хозяйка насыпала овса в какое-то лукошко и, ласковым голосом подманивая ни о чем не догадывающуюся, наивную, растрепанную, только что валявшуюся на сене лошадку, осторожно подходит к ней с лукошком, всячески стараясь сосредоточить все ее внимание на овсе. А в то же время хозяин, как будто бы и не обращающий на лошадь никакого внимания, осторожно подвигается к этому же дикому, но наивному созданию с уздой, держа ее, однакож, за своею спиной. С величайшею осторожностью хозяин и хозяйка выполняют свои специальные обязанности и после долгих стараний наконец-таки успевают сделать как-то так, что, когда лошадь прикоснется к овсу и сделает попытку пошевелить губами, в рот ей попадет не овес, а железная узда, и тогда только наивная тварь очувствуется, рванется, но тотчас же опомнится и пойдет в оглобли.

Таким образом, все, что делается на ваших глазах, прежде чем вы поедете, не сулит вам ничего хорошего. Но уж совсем нехорошо начинаешь чувствовать себя, когда, наконец, «все готово» и когда хозяин скажет:

— Пожалуйте, господин, садиться!

Сам он, однакож, не садится, он даже вожжей в руки не берет, а только укладывает их осторожными движениями рук на козлах таким образом, чтобы за них можно было ловчее схватиться, и все время тихонько произносит: «тпр… тпр…»

— Нет, уж садись сначала ты! — говорит проезжающий, у которого начинает что-то холодеть в груди.

— Да я вскочу-с! Не беспокойтесь! Духом взмахну на козлы!

Этих успокоительных уверений вполне достаточно для того, чтобы проезжий окончательно упал духом и возопил:

— Нет! Ни за что! Садись ты, я сяду потом!

— Да не извольте беспокоиться! Духом вспорхну!

— Ни за что на свете!

— Н-ну! Михайло, затворяй ворота! Ты, дедушка, держи коренную-то, держи крепче, навались на нее!

Ворота заперты, лошадей держат, но когда осторожно усаживающийся ямщик все-таки старается всячески не дать лошадям заметить, что он берет вожжи, проезжего нисколько уже не радует и то, что, по его настоянию, ямщик уже сидит на козлах. Напротив, страх окончательно овладевает всем его существом, и если же, наконец, он и садится в повозку, так единственно потому, что невозможно этого не делать, точно так же как преступнику нельзя не класть голову под топор гильотины.

Наконец голова под топором, и проезжающий в повозке.

— Отворяй! Пущай!

Что же это такое происходит?

По плану деревни, расстояние от того постоялого двора, где запрягли тройку, до местной церкви определяется с версту; от церкви до поскотника (караульщика у ворот для окружающей селение загороди) будет версты две, а от поскотника до торной дороги, окопанной канавами, еще верста. После слова «пущай!» все эти расстояния исчезают; испуганный глаз проезжего едва ощущает облик отворяемых старых ворот, и, кажется, одновременно и тут же, где мелькнули ворота, мелькает и храм и поскотник, и вот чистое поле, всё вместе и всё как во сне! Не знаешь, кто тут сошел с ума и пришел в неистовство, ямщик ли рехнулся, очумел и в беспамятстве не видит, что и он, и проезжие, и лошади должны разбиться вдребезги, или эти лошади взбесились и дошли до такого исступления, что с ними не справится никакая сила, и что ямщик в ужасе опустил руки и обомлел.

Чем все это кончится?

Не раньше как на пятнадцатой версте проезжающий, наконец, узнает, что такое с ним случилось: оказывается, что ни ямщик, ни лошади не впадали в исступленное состояние, не бесновались, а делали свое дело так, как следует его делать по сибирскому обычаю, — просто ехали «на сибирский манер». На пятнадцатой версте ямщик сразу остановит своих бешеных коней, слезет о козел, походит около повозки, покурит, поговорит. Но неопытный проезжающий, хотя и имеет случай сознать себя не погибшим, но еще решительно не в состоянии прийти в себя и получить хотя бы малейший интерес к «окружающей действительности». В пору только отдышаться и почувствовать, что в организме произошло какое-то ужаснейшее потрясение. Возможность какого-либо внимания к окружающему возникает в неопытном проезжем не ранее, как на третий, четвертый день знакомства с сибирскою ездой; все же эти первые дни проезжающий должен употреблять единственно на напряженнейшее внимание к самому себе, к собственной своей участи, к изобретению всяких средств к своему спасению. Он придумывает, как бы ему «выскочить», как бы удержаться «руками», упереться «ногами», и только тогда, когда он вполне сознает, что все его физические средства израсходованы, что изобретательные способности его исчерпаны, когда он весь встряхнут, как мешок с орехами, тогда только он может, наконец, дать волю и умственной деятельности, а следовательно, и вниманию к окружающей действительности. На третий, четвертый день, когда принцип сибирской езды понят вполне, когда все «суставы» во всех направлениях растрясены, и когда изнеможение охватывает человека уже с головы до ног, и притом распределяется по всему организму вполне равномерно, тогда уже вступает в свои права и духовная деятельность. Еле добравшись до станционного дивана или даже до ступеньки станционного крыльца, можно уже найти в себе возможность для внимания к окружающему, к природе, людям; можно ощутить и потребность побеседовать с этими людьми.