Изменить стиль страницы

На таком решении мы застаем Семена Матвеича в период детства Паши и самого сильного разгара учительской деятельности Петра Ивановича. С целью завести свое особое хозяйство Семен Матвеич по воскресеньям шлялся по рынку, покупал разные вещицы, необходимые для хозяйства; так, в короткое время он купил шкаф, молочник и, наконец, сшил новый сюртук. Но и это не рассеяло его несчастий. По временам ему ясно казалось, что и шкаф и помещавшийся в нем молочник ведут между собой враждебные переговоры: шкаф, сознающий свое назначение, недоволен мизерной посудиной, поставленной в нем хозяином; молочник разыгрывает роль невинного страдальца, и оба вместе принимаются трунить над хозяином: «ну, хозяин, — будто слышит Семен Матвеич, — вот так хозяин!» Но злее всяких врагов был сюртук: стоило Семену Матвеичу надеть его хоть на минуту, как его ударяло в пот, нападала страшная застенчивость, какое-то упорство к застенчивости, хотелось отворотить свою физиономию от людей и сунуть ее в неисходную тьму, чтобы люди не видали, — а сюртук, как нарочно, хватал своего хозяина за плечи, насильно поворачивал его прямо на проклятые чужие взгляды и будто говорил: «подивитесь, добрые люди, что это за харя!»

Одним словом, сюртук оказался какою-то казнью египетскою, и Семен Матвеич принужден был его оставить. Нищенствующая чиновная братия пронюхала об этом и в отсутствие хозяина являлась к нему в комнату, надевала сюртук, уверив домашних, что Семен Матвеич сам приказал, и таскала до тех пор, пока хозяин не ловил где-нибудь похитителя и собственными руками не стаскивал с воровских плеч свое добро. Наконец, чтобы прекратить всякие посягательства на эту вещь, Семен Матвеич обвязал сюртук веревками, повесил его на гвоздь, а концы веревок припечатал к стене, твердо веря, что ничья рука прикоснуться не посмеет.

7

Настало лето; был Петров день. Павлуша, проснувшись, бойко открыл свои быстренькие глазки и увидел пред собою учителя, который сидел напротив, около столика, и брился, обтирая бритву о колено, прикрытое рваным халатом, и для ловкости во время бритья подкладывая язык то под одну, то под другую щеку; руки учителя как-то особенно неловко ходили во время работы, отчего на щеках и подбородке были обрезы, заклеенные синими лоскутками от табачного картуза. Учитель объявил, что по случаю именин сегодня рекреация, учиться не будут, и тотчас же нужно проситься у матери к обедне в собор. В ожидании, пока оденется Павлуша, Петр Иванович ходил по комнате, по временам останавливался за перегородкой, запускал руку за сундук, доставал оттуда некоторую посудину, и Паша слышал через несколько времени довольно резкий и рокочущий глоток, после чего учитель тихими шагами возвращался назад и потом опять торчал за перегородкой, размышляя около заколдованного сюртука.

— Один раз-то? — слышалось Паше… — Эка важность!..

Молчание.

— Разве надеть?

Молчание.

— Надену!

Спустя несколько времени после этого решения послышался снова глоток, и веревки, обматывавшие сюртук, затрещали.

— Надену! — еще раз громче и решительнее сказал учитель и вошел в дядюшкином сюртуке. Одевшись в чужое, учитель как будто вдруг почувствовал за собою погоню и стал торопить Пашу. Скоро мать отпустила их; они тронулись в путь и провели день, полный самых многообразных впечатлений. Они были в соборе, слушали пение архиерейских певчих, среди которого Петр Иванович иногда пускал октавой, подымая кверху голову и долго оставляя недвижимым раскрытый рот. В это время подходит к ним какой-то приятель учителя; они жмут руки, шепчут что-то друг другу на ухо, смеются и, чтобы скрыть это, приседают за народ. Потом учитель берет Пашу за рукав, делает скорые, короткие кресты, и выходят все вон.

— Теперь в ресторацию, — говорит учитель… — Там весело, орган играет.

Там действительно весело, орган играет «По улице мостовой», половые бегают с чайниками, пьяные подьячие и чиновники горланят во всю мочь, и через полчаса учитель выходит, усиленно держась за перилы.

— Теперь, Павлуша, мы с тобой в Заречье тронем… Никогда не бывал за рекой?..

— Не бывал.

— Ну вот пойдем.

В Заречье они зашли к знакомому дьячку, но не застали его дома: дьячиха со слезами на глазах объявила, что муж допился до последних границ и теперь зачем-то побежал на паперть. Петр Иванович заглянул и сюда: дьячок стоял действительно на церковной паперти, бурчал что-то под нос и стаскивал через голову рубашку; а кругом было полное безлюдье; в зареченской рабочей слободе в эту пору нет ни души, кроме баб, которые занимаются стряпней; иногда вдали, среди тишины жгучего полдня, слышалась звонкая-звонкая девичья песня, и только эта заунывная песенка, пропетая свежим, молодым голоском, будила мертвую повсюдную тишину. Очутившись нагишом, дьячок подпер руками бока и сказал:

— Каков!

— Хорош! — сказал учитель.

Дьячок пристально начал смотреть на учителя какими-то особенно оживленными глазами; потом начал приседать, словно подкарауливая птицу, и, не спуская глаз с физиономии учителя, загребал в руку кусок кирпича…

Учитель и ученик бросились бежать; на дороге их обогнал скакавший по земле кирпич.

Посетив еще многих знакомых, поздно, темным вечером возвращались наши домой. Приближаясь к дому, Петр Иваныч все больше и больше робел и приходил в трезвость. Чувствовалась гроза.

В самых воротах встретилась какая-то фигура.

— Кто? — грозно спросила она.

— Я-с! — робко произнес Петр Иваныч, узнав голос ожидаемой грозы… — Семен Матвеич?.. — ласково добавил он.

— Свои! — грозно брякнула фигура, хлопнув калиткой.

Совершенно оробевший учитель счел необходимостию поскорее проникнуть в гостиную, где пировали уже гости, и целый вечер не мог прийти в себя, боялся выйти за двери, чувствовал, что сюртук сковал его члены и огнем жег все существо.

Семен Матвеич тотчас же вернулся из-за ворот в свою комнату, загасил свечу и лежал, пожираемый всяческими муками. Он решился мстить, а месть, по его горькому опыту, только тогда сильна и имеет смысл, когда наносит ущерб и поражает бока, спину и вообще наносит телесные повреждения. Вооружившись этим взглядом, он в настоящую минуту и рассчитывал исключительно только на бока Петра Иваныча.

Но Петр Иваныч не шел. Из отдаленной комнаты доносилось пение пьяных гостей, и среди них иногда слышался голос учителя. Это еще больше обозлило Семена Матвеича… «Забыл, — думал он, — погоди ж! Не так запоешь!»

Паша между тем, утомленный ходьбой, засыпал за перегородкой, слушая стук неустойчивого сундука, на котором поворачивался добела раскаленный злобой дядюшка…

Вдруг раздается какой-то треск!.. Паша открывает глаза; не погаснувшая еще свечка валяется на полу, медный подсвечник отлетел под стул… Дядюшка сидит верхом на учителе, растянувшемся на полу навзничь, и, делая какие-то телодвижения, повторяет сквозь стиснутые зубы:

— Нет, врррешь!

— Мммм… — мычит учитель, вывертывая голову из-под могучей руки, захватившей все лицо в горсть. Паша поспешно спрятал голову под одеяло.

— А? — слышался злобный голос дядюшки и — пощечина. — А? — рычал опять Семен Матвеич, превратившийся в лютого зверя.

А вдали орали пьяные гости…

…На другой день, когда Павлуша открыл глаза, он увидел няньку с половой щеткой в руках.

— Ишь, волосищев-то натрес!.. Мерин!.. — говорила она, подметая. — Право, мерин!.. Поди, теперича у Петра-то Иваныча ни единого волоска не осталось… Живодер! Вставайте, Павел Иваныч, нонече ученья вашего не будет…

— Не будет? — радостно спросил Паша…

— Учитель ваш отошел в лазарет… Дяденька, господь с ним, может ни одной косточки в живых не оставил у него!

Паше было жаль переломанных костей учителя, но зато он и радовался же, что не будет ученья!

Ему дали опять вздохнуть; потом снова служились молебны пророку Науму, снова подыскивались богословы и начинались многосложные слова, новые линейки, все попрежнему! В таких работах стукнуло Павлуше десять лет, а он не годился в первый класс. Руднев принужден был взять гимназиста, которых он вообще недолюбливал. Только после целого года занятий набитая всяким мусором голова стала привыкать к занятиям сколько-нибудь осмысленным. Все-таки поступление Павлуши в гимназию не обошлось без того, чтобы Руднев и тут не пожертвовал, не жалея. Жертвы эти шли каждый год, пока не настали новые времена, не дозволявшие никаких жертвований за отсутствием жертвуемого. Другой сын Руднева, которому пришлось явиться в эту другую пору, оставался уже без всякого «призору».