Изменить стиль страницы

Однако, мне кажется, пора уже кончить и об икре и о рыбе вообще. Если я и завел речь об этих съестных предметах, то вовсе не для того, чтобы разжигать съестные аппетиты читателя, а единственно для того, чтобы упомянуть о «Божьем промысле», где первый и последний раз из всех виденных мною промыслов я не слыхал слова «плохо», «худо», «все стало».

Правда, и на «Божьем промысле» приходилось слышать мне выражение, «что с прошлым — нет никакого сравнения», или «конечно, какое же сравнение — теперь и тогда», но уныния все-таки здесь нет и сокрушения не видно. Что же касается прошлого, то это было действительно что-то необычайное. Если теперь, менее чем в час времени, промысловый пароход подвез на моих глазах две огромных баржи, нагруженных вплотную, по края и верхом рыбой, то что же было прежде, когда лов происходил здесь таким образом: река Кура с одного берега на другой была перегорожена железной «забойкой», то есть двумя рядами железных, вбитых в дно реки, столбов, между которыми вставлялись железные рамы-сетки; рыба, шедшая из моря в Куру, должна была останавливаться здесь вся, как есть вся, буквально, сколько бы ее там ни было, и, остановившись, должна была ждать, пока ее всю выловят. Ловили ее так усердно, что, говорят, все устье Куры и самое море около устья превращались в широкий кровавый поток. Конечно, какое же сравнение! Теперь забойку ломают и рыба может проходить вверх по Куре к истокам. Но и теперь, как видите, дело идет не плохо, не худо. А то, куда ни оглянешься, кого ни послушаешь, — все не ладно!

7

Не ладно, между прочим, и в Ленкорани. Здесь тоже, на несчастье местных жителей, господь бог даровал колоссальнейшие богатства в виде удивительнейших и великолепнейших лесов. Ничего подобного никогда и положительно никто из россиян, живущих в Европейской России (про Сибирь не говорю), не видал и не мог видеть, если только ему не двести или триста лет от роду. Девственные, тысячелетние (едва ли ошибусь, если скажу: теперь уже остатки) дремучие леса ореховых, кедровых, дубовых деревьев поистине поражают своим дремучим великолепием, великолепием именно леса, и могуществом красоты, до которого может достигнуть дерево.

Огромные и в то же время легко и стройно поднимающиеся к небу леса таких деревьев оживлены персидскими деревеньками, огоньки которых, по вечерам мелькая там и сям, почти у подножья этих великанов (решительно не нахожу другого слова), придают этим лесам какую-то непередаваемую прелесть, прелесть сна, сказки. Так вот эти-то чудные леса и послал господь, наряду с нефтью, с рыбой, нашему русскому коммерческому гению на разживу. Гений наш, помолясь богу, подумав о пользах отечества, взялся за топор и занялся лесоистреблением на законном основании и по «билету». Какая дарована ему благодать, можете судить по тому, что все деревья этих лесов — самый лучший столярный материал: орех, красное дерево и т. д. Каждая хорошо распиленная доска такого дерева, привезенная в Петербург, Москву, стоит сотни рублей, каждая фанерка десятки; нужно только пилить, нужно хоть какую-нибудь лесопилку завести. Но наш «гений» орудует и без лесопилок: наймет татар или персиян с первобытными, доисторическими топорами (длинное, более аршина, прямое топорище и маленький толстобокий топор, с лезвием длиною много-много в три вершка), заплатит этим топорам по тридцать копеек за сажень дров и «жарит», сколько влезет. Из одного такого дерева иногда выходит пять — семь сажен дров; провезя их три версты, наш гений продает их по восемнадцати рублей за сажень, для топки печей. Таким образом, не потратив на производство этого сокровища не только ни гроша, даже не в силах будучи оглядеть доверху эту величественную красоту, наш гений, при помощи татарских рук, от каждого срубленного дерева кладет себе десятки рублей. А все скучно! все не знает, кому подавать прошение, чтобы вывели из критического состояния!

8

В описываемое время (1883) было на Кавказе, кроме вышеописанных благословенных мест, такое местечко, которое, по свидетельству очевидцев, даже и местным, туземным жителям понять было невозможно, а следовательно, тем более простительно было не понять мне, случайно заезжему человеку. И точно, сколько я ни слушал, что рассказывают об этом местечке, — ничего не понял. Это непостижимое местечко было тогда порто-франко и называлось Батумом. Что же такое означает порто-франко, и притом русское? Вот этого-то именно никто и не знал и не понимал. Если бы меня кто-нибудь спросил: «Хорошо или худо то, что называют „порто-франко“, я бы должен был сказать — „не знаю, ничего не понимаю“».

Если я в любом из русских уездных, губернских, столичных городов захочу что-нибудь купить, то я обыкновенно иду в подходящую лавку и говорю: «позвольте мне ситцу, или позвольте мне вина, или табаку». Все, что я спрошу и выберу, мне завернут в бумагу, получат деньги, и я, покупатель, возьму товар и пойду домой. В Батуме было не так. Если вы вошли в лавку и купили какой-нибудь материи, то вам не завернут ее просто, как в обыкновенной лавке, в бумагу, а поведут в другую комнату, где-то за лавкой, попросят снять пальто, сюртук, жилет и обмотают материей, а обматывая, бормочут что-то: «нельзя-с, порто-франко!» Если вы из этой лавки пойдете в другую и купите, положим, бутылку вина, то вас опять поведут куда-то в темную комнату и опять попросят расстегнуться. Табак также, продать продадут и деньги возьмут, как у нас, а спрячут куда-нибудь в вашем платье. И когда вы, купив чего вам нужно за собственные свои деньги, выходите из лавки, вы мало того, что начинаете чувствовать себя прикосновенным к какому-то тайному похищению, но еще физиономию должны делать веселую, беспечную, точно ничего и не украдено. Что бы вы здесь ни съели, ни выпили, ни купили, все это заставляет вас ощущать, что вы делаете кому-то какой-то вред, у кого-то что-то похищаете. Выпили вы рюмку иностранного вина и думаете: «Ведь это я, кажется, что-то утянул у правительства по части акциза?» Купили табаку, и опять что-то как будто украдено, опять же у правительства. Словом, как только въезжаешь в Батум, так и превращаешься в тайного похитителя чужого имущества. Нет здесь ни одного поступка вашего, который бы не был ущербом правительству. Выехать из Батума, пройти мимо таможенных чиновников с пристани на пароход, это была адская мука! Все у заезжего человека краденое, и поэтому он делает вид беспечный, невинный и представляется восхищенным морским видом. Все у него краденое, не только под сюртуком и в прочих местах, но и в желудке-то все, что он ел и пил, все неоплаченное пошлиной, безакцизное. Иной едет с пристани на пароход, так на человека бывает не похож, точно верблюд нагружен, а лицо делает такое, как будто бы он и в самом деле верноподданный.

Таково было общее впечатление, которое производил тогда Батум. Приезжали туда просто обыкновенными людьми, а уезжали похитителями чужой собственности, да и вообще частности жизни тогдашнего Батума были весьма загадочны.

Возьмем хоть тогдашнее положение нефтяного дела. Нефтяники рассчитывали на бесплатный провоз в Батум заграничной жести. Из этой жести они думали делать жестянки и перевозить в них керосин за границу. В то время, когда я был в Батуме, благодаря тому обстоятельству, что дело бакинских нефтяников организовал там г. Нобель, оказалось, что все места для нефтепромышленников отнесены за черту порто-франко, вследствие чего жестянка, единственная их спасительница, сделалась недоступной. Раз жесть перейдет через границу порто-франко, она уж обложена пошлиной, а раз она обложена пошлиной, делать жестянки невыгодно, а стало быть, нет возможности дешево продавать керосин, и стало быть, все нефтяное дело проиграно в Батуме. Однако нет. Говорили тогда, что пошлину действительно будут брать, но сейчас же будут ее возвращать. Будет будто бы сидеть на границе чиновник и записывать — на одной странице книги «получили», а на другой «возвратили». В сущности он не будет ни возвращать, ни получать, а будет ему просто положен приличный оклад, с отоплением и освещением; но зачем все это нужно, неизвестно.