— У меня встанешь! — выпив и закусив, говорит гигант и принимается за гуся…
Как ни прост этого рода труд, а несомненно, что при нем всякий получил возможность, сделав дело, «поставив», «стащив» и т. д., быть самим собою. «Как хошь», «как знаешь» — было одним из больших преимуществ нового рода труда, и тем большим преимуществом, что деньги, платимые за этот ломовой труд, давали действительно возможностьиметь на деле то, что покровец мог пожелать.
Чего же захотел покровец, когда в руках его очутились деньги и когда получилась возможность захотеть «чего хошь»?
Припомнив прошлое покровца, его прошлые труды и удобства жизни, нельзя не признать, что единственным результатом этих трудов была вековая проголодь. Ввиду этого обновленный покровец, получив возможность «хотеть», решительно не мог захотеть ничего другого, как «жрать», то есть пить, есть и пробовать все, чем голодал покровец так долго… Эту животную черту, развитую деньгами и не чуждую слоям общества более высшим, чем тот, о котором здесь идет речь, относительно Покровского обывателя надо понимать почти буквально: да, он стал жрать, пробовать все, что было приятно его голодному организму… Веселенький дом его стал полною чашей, у него все закуплено на пять лет, все свое, всего большой запас, и, несмотря на то, ему стало казаться мало, и он решительно не хочет дать ни куска ни деверю, который без места, ни свекрови, у которой муж продался в солдаты и она осталась без куска хлеба; и когда ему сказали: «что ж, издыхать, что ли, нам?» — он спокойно отвечал: «да хошь издыхайте» — и засел в свои запасы… Животная черта сильно поддерживалась в покровце и тем народом, волны которого ежедневно наносили на Покровское машина и пароходы… И у этого народа было сильное желание отведывать всего, за что «без разговоров» можно было просто отдать деньги, а продавалось на деньги, как известно, все: и водка, и женщины, и все-все… Трактиры, выросшие на новых местах в несметном количестве, были всегда полны народом; громко гудели органы, звонко пели цыганки и арфистки, и все это пило, обнималось, дралось, целовалось, получало и платило деньги…
— Спрашивается, — сидя поздно вечером за бутылкой водки в одном из привлекательных на вид домиков, вопрошает себя гигант-кондуктор Петров, — спрашивается, в каком смысле, на каком основании народил я этих глотов?
Так именует он свое семейство, жену и троих детей, всхлипывания которых слышны за перегородкой…
— Вопрос, — продолжает Петров: — на какова чорта?
Он выпивает стакан водки, задумывается и произносит:
— Зачем, для чего, почему?..
И задумывается. Кроме всхлипываний за перегородкой, нет ему ответа на эти вопросы, но смутные мысли и воспоминания, несущиеся в его пьяной голове, разъясняют и «зачем», и «почему», и «для чего»… Петров из духовного звания… Не он выдумал это звание, он только родился в нем, и вот как только он родился, он уже знал, что. люди, принадлежащие к этому. — званию, принадлежат к нему потому, что надо «пить-есть»… В семинарии он ничего «не понимал», тоже, вероятно, с голоду, — и его исключили. «Что пить-есть?» — тотчас же возникло с неотразимым ужасом в его голове, и хорошо еще, что нашлось дьячковское место; «по крайности, — говорили ему, — не умрешь с голоду». Но чтобы не умереть с голоду, надо было жениться на дочери старого дьячка, который сдавал свое место тоже с тем, чтобы не помереть на старости лет с голоду и чтобы иметь кого-нибудь, кто бы кормил. И вот Петров с голоду женится, с голоду поет в церкви, подает кадило, родит детей, — все ради пить-есть… Не пой он, не подавай кадило — есть будет нечего; не женись он, правда, не было бы ребят и стариков, но не было бы и места, не было бы возможности получать праздничные пироги, водку, кормиться и кормить. И вдруг этому-то человеку выпала профессия, вышло место по вкусу, деньги и возможность быть «как хошь». Чтобы иметь место, где надо «ставить», «возить», «тащить», не требуется ни зятьев, ни деверьев, ни стариков. Не требуется ни жениться для этого, ни петь на клиросе, — словом, не требуется никаких уз, при которых бы место это только и давалось… И вот ему не нужны ни жена, ни дети, ни старики… Все это было, чтобы «пить-есть», теперь они не нужны, они «объедалы»… В данную минуту они ему совершенно чужды, до такой степени чужды, что иной раз, в пьяном, конечно, виде, он как бы совершенно не узнавал своего семейства и не понимал, что это такое.
— Вы ч-чьи так-кие? — оглядывая осоловелыми глазами, спрашивает он.
— Ваши дети… — отвечали ребята.
— Ч-чь-и-и?
— Папины и мамины…
— М-мам-мины?.. Как-кой?..
— Вот этой…
Петров взглядывал на плачущую жену и в совершенном недоумении произносил:
— Не по-н-ним-маю…
Ребята смеются, жена ревет, а Петров пьет водку и бормочет:
— Перед бог-гом… Зачем? Вопрос: почему и опять? Не понимаю… ни-ни-ни.
Горю семьи Петрова много способствовало главным образом то, что жена его вовсе неспособна была так повеселеть и обрадоваться деньгам, как повеселели и обрадовались все обновленные покровцы, мужчины и женщины. Печать уныния, даже отчаяния легла на все ее существо еще с детства; выходила она замуж за кого пришлось, лишь бы «кормил». Да и к корму она привыкла случайному, доставляемому крестинами, похоронами и т. д. Ела когда хорошо, когда худо, когда и вовсе не ела… Да и до еды ли: выйдя за того, кто кормит, она стала рожать детей, об участи которых у нее целые года, дни и ночи, болит сердце. Она неряха (до нарядов ли ей); она разиня, растеряха, потому что не привыкла прятать ничего; была она постоянно грустна… В доме и хозяйстве Петрова не было того порядка, какой царствовал у других его товарищей, — все шло кое-как, как шло в доме родительском: не прибрано, не готово, переплачено… Тогда как у других всегда все готово, когда «сам» приходит со свежим аппетитом, все запасено и все куплено.
А тут, как на грех, так и вьется вокруг кондуктора, вокруг его жалованья, отопления и освещения буфетчккова сестра, перекрещенная жидовка. Она, как нельзя лучше, знает, как можно бы было распорядиться благосостоянием Петрова; зорко следит она за его очень большим аппетитом. Поминутно она докладывает Петрову, что жена его передала то на том, то на другом, а это все равно, что подливать масло в огонь. Петрова раздражала всякая мелочь в его семье, особливо в его жене, потому что он уж был раздражен множеством других, более важных несчастий. Он не любил жены, как это оказалось теперь: она была дурна, слезлива и ревнива к тому же… Жидовка составляла всему этому полный контраст; глядя на Петрова только как на сорок пять рублей в месяц с отоплением, она была совершенно спокойна, рассудительна, весела и в остальном не спесива.
И вот, попав на дорогу, где чувствовалось, что можно быть самим собой, Петров с каждым днем все больше и больше стал хотеть всего, что захотел в последнее время покровец, и семья его, которая решительно не соответствовала духу времени, да и ему самому нужна не была, — стала ему вконец ненавистна.
Он пьянствовал, шумел, дрался, проклиная и гнал всех вон из дому.
Жена Петрова умерла года через полтора после того, как Петров выбился из нищеты, получив место при новых делах. Дети, оставленные без призора, делали что хотели. Сам Петров, несмотря на полное расстройство его семьи, повеселел, осолиднел, пополнел и свободно и легко отдался приятному течению времени.
Жидовка, разумеется, завладела им, но «не обижалась» скотским аппетитом Петрова, потому что была «нонишняя». Но в ту самую минуту, когда всеобщему пированью, казалось, не будет конца, случилось совершенно неожиданное обстоятельство. Кондуктор Петров, не успевший и полгода проблаженствовать со своей жидовкой, опять поздним вечером сидит за штофом вина, размышляет и плачет:
— Милая! Милая! — твердил он, рыдая и обхватив голову обеими руками. Он вспоминает покойницу-жену…
— Убил! Убил! — шепчет он и свирепо взглядывает на притаившуюся и притихшую новую жену свою…
— Змея! — посылает он ей и пьет водку.