— Матиа! Ко мне! — закричал он, отбиваясь от стремительно кинувшихся на него Брелока и Линзы.
Матиа, оставив Шуана, разыскал лестницу, ведущую во второй этаж, где зловещие актеры, услышав его шаги, приняли уже нужные положения. Рыба села опять на стул, смотря в одну точку, а Линза водил по стене пальцем, бессмысленно улыбаясь.
— Вы, я думаю, все тут голодны, — сказал Матиа, кладя на подоконник провизию, — ешьте. Тут хлеб, сыр и банка с маслом.
— Благодарю за всех, — проникновенно ответил Брелок, незаметно подмигивая Линзе в виде сигнала быть настороже и, улучив момент, повалить Матиа. — Твой господин устал, надо быть. Спит?
— Да… Он улегся. Плохой ночлег, но ничего не поделаешь. Хорошо, что водопровод дал воды, а то лошадям было бы…
Он не договорил. Матиа, стоя лицом к Брелоку, не видел, как Линза, потеряв вдруг охоту бормотать что-то про себя, разглядывая стену, быстро нагнулся, поднял тяжелую дубовую ножку от кресла, вывернутую заранее, размахнулся и ударил слугу по темени. Матиа, с побледневшим лицом, с внезапным туманом в голове, глухо упал, даже не вскрикнув.
Увидав это. Рыба вскочила, торопя наклонившегося над телом Линзу:
— Потом будешь смотреть… Убил, так убил. Идите в сарай, кончайте, а я пообшарю этого.
Она стремительно рылась в карманах Матиа, громко шепча вдогонку удаляющимся мошенникам:
— Смотрите же, не сорвитесь!
Увидав свет в сарае, более осторожный Брелок замялся, но Линза, распаленный насилием, злобно потащил его вперед:
— Ты размяк!.. Струсил!.. Мальчишка!.. Нас двое!
Они задержались у двери, плечо к плечу, не более как на минуту, отдышались, угрюмо впиваясь глазами в яркую щель незапертой двери, а затем Линза, толкнув локтем Брелока, решительно рванул дверь, и мародеры бросились на художника.
Он сопротивлялся с отчаянием, утраивающим силу. «С Матиа, должно быть, покончили», — мелькнула мысль, так как на его призывы и крики слуга не являлся. Лошади, возбужденные суматохой, рвались с привязей, оглушительно топоча по деревянному настилу. Линза старался ударить Шуана дубовой ножкой по голове. Брелок же, работая кулаками, выбирал удобный момент повалить Шуана, обхватив сзади. Шуан не мог воспользоваться револьвером, не расстегнув предварительно кобуры, а это дало бы мародерам тот минимум времени бездействия жертвы, какой достаточен для смертельного удара. Удары Линзы падали главным образом на руки художника, от чего, немея вследствие страшной боли, они почти отказывались служить. По счастью, одна из лошадей, толкаясь, опрокинула ящик, на котором стоял фонарь, фонарь свалился стеклом вниз, к полу, закрыв свет, и наступил полный мрак.
«Теперь, — подумал Шуан, бросаясь в сторону, — теперь я вам покажу». — Он освободил револьвер и брызнул тремя выстрелами наудачу, в разные направления. Красноватый блеск вспышек показал ему две спины, исчезающие за дверью. Он выбежал во двор, проник в дом, поднялся наверх. Старуха исчезла, услыхав выстрелы; на полу у окна, болезненно, с трудом двигаясь, стонал Матиа.
Шуан отправился за водой и смочил голову пострадавшего. Матиа очнулся и сел, держась за голову.
— Матиа, — сказал Шуан, — нам, конечно, не уснуть после таких вещей. Постарайся овладеть силами, а я пойду седлать лошадей. Прочь отсюда! Мы проведем ночь в лесу.
Придя в сарай, Шуан поднял альбом, изорвал только что зарисованную страницу и, вздохнув, разбросал клочки.
— Я был бы сообщником этих гнусов, — сказал он себе, — если бы воспользовался сюжетом, разыгранным ими… «Заставляют стариков ждать…» Какая тема идет насмарку! Но у меня есть славное утешение: одной такой трагедией меньше, ее не было. И кто из нас не отдал бы всех своих картин, не исключая шедевров, если бы за каждую судьба платила отнятой у войны невинной жизнью?
Черный алмаз
…Солнце тяготело к горам. Партия каторжан вернулась с лесных работ. Трумов умылся и в ожидании ужина лег на нары. Тоска душила его. Ему хотелось ничего не видеть, не слышать, не знать. Когда он шевелился, кандалы на его ногах гремели, как окрик.
Социалист Лефтель подошел к Трумову и присел на краю нар.
— Сплин или ностальгия? — спросил он, закуривая. А вы в «трынку» научитесь играть.
— Свободы хочу, — тихо сказал Трумов. — Так тяжко, Лефтель, что и не высказать.
— Тогда, — Лефтель понизил голос, — бегите в тайгу, живите лесной, дикой жизнью, пока сможете.
Трумов промолчал.
— Знаете, воли не хватает, — искренне заговорил он, садясь. Если бежать, то не в лес, а в Россию или за границу. Но воля уже отравлена. Препятствия, огромные расстояния, которые нужно преодолеть, длительное нервное напряжение… При мысли обо всем этом фантазия рисует затруднения гигантские… это ее болезнь, конечно. И каждый раз порыв заканчивается апатией.
Трумова привела на каторгу любовь к жене скрипача Ягдина.
Три года назад Ягдин давал концерты в европейских и американских городах. Трумов и жена Ягдина полюбили друг друга исключительной, не останавливающейся ни перед чем любовью. Когда выяснилось, что муж скоро вернется, Ольга Васильевна и Трумов порешили выехать из России. Необходимость достать для этого несколько тысяч рублей застигла его врасплох — денег у него не было и никто не давал. Вечером, когда служащие транспортной конторы (где служил Трумов) собрались уходить, он спрятался в помещении конторы и ночью взломал денежный шкаф. Курьер, страдавший бессонницей, прибежал на шум. Трумов в отчаяньи повалил его и ударом по голове бронзового пресс-папье, желая только оглушить, — убил. Его арестовали в Волочиске. После суда Ольга Васильевна отравилась.
— А мне вот все равно, — сказал Лефтель, — философский склад ума помогает. Хотя…
Вошел надзиратель, крича:
— Всем выходить на двор, жива-а! — Окончив официальное приказание, исходившее от начальника тюрьмы, он прибавил обыкновенным голосом: — Музыкант играть вам будет, идиотам, приезжий, вишь, арестантскую концерту наладил.
Трумов и Лефтель, приятно заинтересованные, живо направились в коридор; по коридору, разившему кислым спертым воздухом, шла шумная толпа каторжан, звон кандалов временами заглушал голоса. Арестанты шутили:
— Нам в первом ряду креслу подавай!
— А я ежели свистну…
— Шпанку кадрель танцевать ведут…
Кто-то пел петухом.
— Однако не перевелись еще утописты, — сказал Трумов, завидую я их светлому помешательству.
— Последний раз я слушал музыку… — начал Лефтель, но оборвал грустное воспоминание.
На широком каменистом дворе, окруженном поредевшими полями, арестанты выстроились полукругом в два ряда; кое-где усмиренно позвякивали кандалы. Из гористых далей, затянутых волшебной нежно-цветной тканью вечера, солнце бросало низкие лучи. Дикие ароматные пустыни дразнили людей в цепях недоступной свободой.
Из конторы вышел начальник тюрьмы. Человек мелкий и подозрительный, он не любил никакой музыки, затею Ягдина играть перед арестантами считал не только предосудительной и неловкой, но даже стыдной, как бы уничтожающей суровое значение тюрьмы, которую он вел без послаблений, точно придерживаясь устава.
— Ну вот, — громко заговорил он, — вы так поете свои завывания, а настоящей музыки не слыхали. — Он так говорил, потому что боялся губернатора. — Ну, вот, сейчас услышите. Вот вам будет сейчас играть на скрипке знаменитый скрипач Ягдин, — он по тюрьмам ездит для вас, душегубов, поняли?
Трумов помертвел. Лефтель, сильно изумленный (он знал эту историю), с сожалением посмотрел на него.
— Это зачем же… — растерянно, криво улыбаясь, прошептал Трумов Лефтелю. Ноги его вдруг задрожали, он весь ослабел, затосковал. Сознание, что уйти нельзя, усиливало страдание.
— Подержитесь, черт с вами, — сказал Лефтель.
Трумов стоял в первом ряду, недалеко от крыльца конторы. Наконец, вышел Ягдин, задержался на нижней ступеньке, медленно обвел каторжан внимательным проходящим взглядом и, незаметно кивнув головой, улыбнулся измученному, застывшему лицу Трумова. Глаза Ягдина горели болезненным огнем сдержанного волнения. Он испытывал сладчайшее чувство утоляемой ненависти, почти переходящей в обожание врага, в благодарность к его мучениям.