Изменить стиль страницы

Сердце у меня затрепетало от радости. Петербург! Здесь сосредоточено все, что я считал лучшим в жизни, потому что отсюда исходила вся русская литература, настоящая родина моей души… Это было время, когда лето недавно еще уступило место осени. На неопределенно светлом вечернем фоне неба грузно и как-то мечтательно рисовались массивы домов, а внизу уже бежали, как светлые четки, ряды фонарных огоньков, которые в это время обыкновенно начинают опять зажигать после летних ночей… Они кажутся такими яркими, свежими, молодыми. Точно после каникул впервые выходят на работу, еще не особенно нужную, потому что воздух еще полон мечтательными отблесками, бьющими кверху откуда-то из-за горизонта… И этот веселый блеск фонарей под свежим блистанием неба, и грохот, и звон конки, и где-то потухающая заря, и особенный крепкий запах моря, несшийся на площадь с западным ветром, — все это удивительно гармонировало с моим настроением.

Мы стояли на главном подъезде, выжидая, пока разредится беспорядочная туча экипажей, и я всем существом впивал в себя ощущение Петербурга. Итак, я — тот самый, что когда-то в первый раз с замирающим сердцем подходил «один» к воротам пансиона, — теперь стою у порога великого города. Вон там, налево, — устье широкой, как река, улицы…

Это, конечно, Невский… Я знал это, так как все подробно расспросил у Сучкова и много раз представлял себе первую минуту, когда его увижу. Вот, значит, где гулял когда-то гоголевский поручик Пирогов… А где-то еще, в этой спутанной громаде домов, жил Белинский, думал и работал Добролюбов. Здесь коченеющей рукой он написал: «Милый друг, я умираю, оттого что был я честен»… Здесь и теперь живет Некрасов, и, значит, я дышу с ним одним воздухом. Здесь, наконец, ждет меня директор Ермаков и новая, совсем новая заманчивая жизнь студента. Все это было красиво, мечтательно, свежо и, как ряды этих фонарей, уходило в таинственно мерцающую перспективу, наполненную неведомой, неясной, кипучей жизнью… И фонари, вздрагивая огоньками под ветром, казалось, жили и играли и говорили мне что-то обаятельно-ласковое, обещающее…

Я останавливаюсь на этой минуте с такой подробностью потому, во-первых, что она навеки запечатлелась в моей памяти, как одна из вех, отличающих уходящие дали жизни. А во-вторых, еще и потому, что те же фонари впоследствии заговорили моей душе другим языком и даже… этой же мечтательной игрой своих огоньков впоследствии погнали меня из Петербурга…

В ту минуту я был счастлив сознанием молодости, здоровья, силы и ожиданий. Когда извозчики разъезжались, я пустился по площади в сопровождении скромного прислужника из номеров в доме Фредерикса[27], который нес наши чемоданы и Корженевского, который буквально держался за мой рукав.

Только небольшой и, в сущности, совершенно незначительный случай несколько нарушил мое восторженное настроение. У самого подъезда скромных номеров, приютившихся на задах великолепной «Северной гостиницы», я увидел в окне подвальной лавочки аппетитные караваи свежего хлеба. Спустившись туда, я спросил… французскую булку. Бородатый широкомордый пекарь, отрезавший кому-то полкаравая, смерил меня холодно-насмешливым взглядом и сказал:

— Французских булочек не имеем-с… Продаем ррусский хлебец…

И он сам, и два его молодца при этом посмотрели на меня так насмешливо, что… я сразу почувствовал себя точно выкинутым из Петербурга в далекий глухой городишко с заплесневевшими прудами… И ярче всего мне припомнился портной Шимко, так как несомненно, что отчасти его творчеству я был обязан этими удивленно-насмешливыми взглядами…

Но это такой пустяк!.. Как бы то ни было, я — в Пе-тербурге!..

V. Я кидаю якорь в Семеновском полку

Я проснулся рано, кажется от нестерпимого восторга. Мой спутник еще спал. Я подошел босиком к окну и выглянул на улицу. Лиговка тогда представляла еще канал, или, вернее, гнилую канаву, через которую на близких расстояниях были кинуты мостики. Небо было пасмурное, серое. Так и надо: недаром же его сравнивают с серой солдатской шинелью… Вот оно. Действительно похоже. На верхушку Знаменской церкви надвигалась от Невского ползучая мгла. Превосходно. Ведь это опять много раз описанные «петербургские туманы». Все так! Я, несомненно, в Петербурге.

На столике в нашем номере лежала небольшая книжонка с планом города. Я жадно схватил ее и, неодетый, стал изучать улицы, по которым нам нужно будет идти, чтобы разыскать ровенских товарищей: Семеновский полк, Малый Царскосельский проспект, д. № 4, кв. 8. Когда Корженевский встал и мы напились чаю, я очень уверенно повел его по Невскому проспекту. Он удивлялся, не доверял мне и все останавливался, боясь «заблудиться».

— Послушайте, вот вы говорили — будет Аничков мост с лошадьми. Где же они? Никаких лошадей нет.

— Вот и лошади, а это вот Александрийский театр. Видите? А за ним мы свернем налево, по Садовой… Вот это Публичная библиотека.

— Послушайте, — опять сомневался он, — вот вы говорите — будет Сенная площадь… Идем, идем, а площади нету.

Но и площадь оказалась на месте, что, правду сказать, и во мне вызывало некоторое радостное удивление. В начале Обуховского проспекта, на Сенной, стоял вагон конки. Он только что пришел, и кучер переводил лошадей с заднего конца на передний. Во мне созрела дерзновенная решимость сесть на верхушку. Не столько от того, что мои провинциальные ноги уже чувствовали непривычную каменную мостовую, сколько для познания всякого рода петербургских вещей, как сказал Павел Иванович Чичиков. Корженевский опять усомнился.

— Послушайте, что вы! Посмотрите: никто не садится… — говорил он тихо, останавливая меня за пальто. Но я отчаянно отмахнулся и стал подыматься по лесенке.

Оба мы в эту минуту немного напоминали господина Голядкина из «Двойника» Достоевского, когда этот бедняга подымался на лестницу доктора Крестьяна Ивановича Рутеншпица. Корженевский был Голядкин, робкий и сомневающийся в своем праве, а я — Голядкин горделивый, уверявший себя, что мы, «как и все», не лишены права ехать на империале этой великолепной конки.

Вагон тронулся. Направо — надпись: «Институт инженеров путей сообщения». Кто туда поступил из наших? Кажется — никто. Мост. Фонтанка. Мы оба привстали и, вытягивая шеи, следим за невиданным зрелищем: под мост втягивалась барка, груженная дровами. Дальше — длинное здание «Константиновского военного училища». Сюда поступили два брата Заботины и Завердяев… А вот налево длинное здание с красновато-желтыми стенами. Сидевший с нами рядом молодой человек в синей блузе, очках, высоких сапогах и шапке с зеленым околышем поднялся и быстро сошел по лесенке. «Смотрите, смотрите! Это Технологический институт…» Широкий фасад на углу двух улиц. Положительно здания имеют свою физиономию. Какая умная физиономия! Похожа… на что?.. На то, как я представлял себе директора Ермакова. Величаво и серьезно. У подъезда виднелись входящие, выходящие, останавливающиеся фигуры. Наш недавний сосед шел, точно домой, здороваясь и весело переговариваясь на ходу.

— Вот типичный студент, — сказал я Корженевскому. — И какая умная физиономия.

Впоследствии я с ним познакомился. Увы! еще раз пришлось убедиться в своей непроницательности. Юноша действительно был очень типичен и очень недалек.

Однако, оглядываясь на институт и пяля глаза по сторонам, я зазевался. Вагон, тихо погромыхивая, миновал роту за ротой и поравнялся с небольшой часовенкой на углу двух улиц… Я поднялся.

— Господин кондуктор, это не Малый Царскосельский? — спросил я с тревогой.

— Он самый.

Я как сумасшедший кинулся вниз, увлекая встревоженного Корженевского… Часовенка осталась уже назади… Повернувшись к ней лицом, я соскочил с площадки вагона. Кто-то будто прихватил меня за пятки и кинул на грязную мостовую. А вагон уплывал дальше, точно корабль, с которого человек упал в море, и на задней площадке я видел испуганное лицо моего спутника…

вернуться

27

Кажется, впрочем, тогда он назывался иначе.