Изменить стиль страницы

Только долго спустя я осмыслил себе душевную трагедию этого погибшего хорошего и даровитого человека и его поколения. Жизнь была пересмотрена вся и вся отвергнута. Это было сначала ново и интересно, но скоро интерес этого отрицания был исчерпан до дна. Одним отрицанием, одною злобою против жизни —

…сердце питаться устало,
Много в ней правды, да радости мало…

Тогда Некрасов уже написал эти строки, подслушав их в жизни «нигилистического поколения»… Молодые души искали чего-нибудь, что могло примирить с жизнью — если не с действительностью, так хоть с ее возможностями… С трагедией Базарова Тургенев прикончил случайною смертью. В своей трагической предсмертной исповеди Базаров изливает весь яд безнадежного скептицизма, с которым жить все равно было нельзя. Какое-то бездорожье залегло перед этим поколением «мыслящих реалистов», мечтавших о разуме, свободе и полноте личности среди неразумной и несвободной жизни.

Все это я передумал и осмыслил позже, познакомившись с другими «старыми студентами» того же поколения.

А в ту лунную ночь, с бродившей где-то кометой и с галлюцинацией погибающего человека, мое сердце горело лишь жутким сочувствием и глубокой тоской… Я пытался говорить, что не все еще потеряно, что он, конечно, выдержит экзамен в будущем году, и тому подобные пустяки.

— Нет, братец… Брось эту словесность… Тянуть еще год?.. Зачем? И главное, пойми, дружок: все, все это зачем? все вообще?.. Соломон был умный человек: суета суетствий и всяческая суета!.. А тут еще вдобавок — и суета-то пьяная… Так к чему тянуть лямку?

Понятно, что на этот вопрос, предложенный мальчику зрелым человеком, у мальчика не было готового ответа.

Вскоре Горицкий уехал из Петербурга, и я потерял его из виду. Впоследствии я пытался узнать у костромичей, с которыми меня сводила судьба, о дальнейшей участи Горицкого. Сведения были неопределенны и смутны. Вспоминали какого-то Горицкого, бывшего письмоводителем у одного из нотариусов, своего товарища и приятеля (может быть, того же верного Колосова)… Говорили еще, что это был человек очень способный и дьявольски остроумный, но горький пьяница…

И ничего больше я о Горицком, которого здесь называю настоящей фамилией, не узнал…

VI. Приключение с иконой. — Мы расстаемся с Веселитским

Как-то ночью в нашей маленькой квартирке случилось необыкновенное происшествие. Часов около трех на половине хозяев, в спаленке, прилегавшей к нашей комнате, раздался страшный грохот, а затем послышались странные звуки, точно плач испуганного ребенка. Проснувшись и наскоро натянув на себя кое-какую одежду, я выскочил в комнату хозяев и сразу понял все.

Первое место среди незатейливой обстановки Цывенков принадлежало грузному большому киоту с иконой богоматери в тяжелой кованой ризе за стеклом. Перед этой иконой горела неугасимая лампадка, и Мавра Максимовна никогда не забывала купить для нее масла. Теперь этот киот лежал на полу с разбитым вдребезги стеклом. Лампадка упала, масло разлилось, и вздрагивающий огонек непогасшего фитиля кидал еще на эту картину разрушения дрожащие и неверные отблески.

Цывенко зажег лампу. Он был в одном белье, но не забыл надеть на нос толстые роговые очки. Курносое лицо с толстыми усами и николаевскими бакенами было печально и мрачно, а из-за занавески на двуспальной кровати виднелось круглое детское лицо Мавры Максимовны. Оно было искажено страхом. Почти истерически всхлипывая, она говорила что-то торопливо, прерывисто и невнятно, и в этом испуганном лепете я разобрал, что для обоих супругов это было не простое падение киота, а указующее знамение со стороны владычицы.

— Смерть это, смерть… Каролин Иванович, — голубчик, родная моя!.. Вы ученые, знаете: хорошо, как это мне помереть… А как Цывенку моему, не дай бог… Что я тогда буду делать, сирота безродная, на белом свете?.. Ох, смерть моя… Духу, духу нет!

И она судорожно хваталась за рубашку на груди…

Цывенко, молча убиравший осколки стекла, вдруг заворчал из-под нависших усов:

— А мне что одному делать на свете?.. Не желаю я, не согласен… Никаким родом…

Он протестовал против кого-то угрюмо и дерзко, точно возражая на неправильное распоряжение начальства. Мне вспомнились Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна, и я понял, что это потрясение, в особенности при сырой комплексии Мавры Максимовны и ее детском суеверии, прямо опасно. Подойдя к киоту, я стал с деловым видом рассматривать веревку. Она была тонка, вся обволочена паутиной и, очевидно, сгнила. Мавра Максимовна со страхом следила за мной…

— Послушайте, Федор Максимович, — сказал я уверенно. — Ну как вам не стыдно? Давно ли вы меняли веревку?

— Да не меняли вовсе, — угрюмо ответил он. — Как киоту купил, с тех пор на ней и висит.

— Ну а в углу сыро, веревка и сгнила. Было бы настоящее чудо, если бы такой тяжелый киот держался дольше на такой дрянной веревочке. Посмотрите сами…

Лицо бравого Цывенка несколько разгладилось, но толстуха по-прежнему нервно всхлипывала и хваталась за грудь. В это время вышел и Гриневецкий. Мавра Максимовна очень благоволила к нему… Она тоже была женщина, а у Мирочки было открытое лицо и светлые кудри херувима. Он принес стакан воды, сел на край постели и стал шутливо и ласково говорить с ней… Если бы владычица захотела дать знамение, то она оставила бы целыми и крючок, и веревку и все-таки бы упала… Вот тогда было бы действительно чудо…

Цывенко совершенно убедился и, наклонив киот, показал супруге тонкую гнилую веревку. Взяв в другом месте, он оторвал еще кусок и покачал головой,

— Грехи наши… Не догадались… Как еще держалась, в самом деле, удивительное дело! Милость владычицы, что не зашибла никого…

Это естественное объяснение разгоняло страх. Мавра Максимовна перестала всхлипывать, задыхаться и хвататься за грудь.

— Вот спасибо вам… Вы люди ученые, авось лучше знаете… — заговорила она, просветлев. — Цывеночка мой, может, и вправду помилует владычица? А?

Ночные страхи улетали из спаленки этих простодушных людей, и я уже праздновал победу, как вдруг дверь от нашей комнаты внезапно раскрылась, и в темном четырехугольнике появилась мрачная фигура Василия Ивановича.

Нужно сказать, что к этому времени Василий Иванович даже для меня окончательно определился, и я нашел, что самая «циничная» характеристика Ардалиона — только горькая правда. Между прочим, он еще два раза ухитрялся получать деньги без нашего ведома и каждый раз прокучивал их с приятелем чиновником, после чего приходил делить с нами нашу нужду.

В это утро он как раз пришел после такого случая. Пытался вновь разыграть драму, но даже и я отнесся к этой попытке более чем холодно.

«Ахтерщик», — припомнилось мне замечание Горицкого, и я весь день не обращал ни малейшего внимания на глупые стоны похмельного Васьки. Васька отсыпался весь день, был в Katzenjammer'e[30] и дулся на своей постели, порой язвительно ворча про себя какие-то ехидные замечания по нашему адресу. Теперь он стоял в темном четырехугольнике двери, освещенный лампой. Он был в одном белье и в туфлях на босу ногу, задрапированный, как в мантию, в пестрое лоскутное одеяло. Казалось, он нарочно принимает величаво-зловещую позу. Лицо у него было дряблое, измятое, нос обвис, углы губ мрачно опущены книзу.

— Нет… Што уж тут обольщаться, — заговорил он замогильным голосом, точно тень отца Гамлета, — у нас в семье был такой же случай: так же вот в полночь как гр-ро-мыхнет, знаете ли, семейный киот, а наутро хозяйка приказала долго жить… Бывают, я вам скажу, бывают таинственные предзнаменования… Много есть на свете, друг Горацио… Конешно, есть люди, которые и в бога не верят… — прибавил он, очевидно приноровляясь к Цывенкам…

Мавра Максимовна испуганно подняла брови и вдруг опять схватилась за грудь. Я задрожал от гнева и крикнул своему бывшему кумиру:

вернуться

30

С похмелья (нем.). — Ред.