Мне снилось, что я опять еду той же дорогой, и опять мне холодно, и опять кругом меня опушенный инеем лес, и косые лучи солнца, густые и желтые, уходят из этого леса, играя кое-где на стволах и мохнатых ветках… Только где-то за лесом что-то еще гудит глухими, стонущими ударами, как будто гонится за нашими санями.
Потом я увидел кучу деревьев, составлявших как бы беседку под мохнатыми ветвями, белыми от снега, и тонкий, как будто замирающий дымок, и около костра темную фигуру… И все это, по обычной нелогичности сна, — казалось мне острыми, колючими льдинками, попавшими мне в грудь и холодившими сердце.
Потом я увидел еще лицо ямщика, сначала бессмысленное и лишенное выражения… Постепенно, однако, оно менялось, становилось знакомым, и, под влиянием его взгляда, льдинки в груди начали вдруг мучительно быстро таять. И, вместе с тем, я чувствовал, что беседка из ветвей в лесу встает во всех подробностях, которых я не замечал раньше, и всякая подробность обрастает в воображении особенными впечатлениями, и мне страшно вглядеться в лицо человека, как будто зашевелившегося на пне, но ямщик требует от меня, чтобы я непременно вгляделся… Я сержусь на него, но потом вижу, что это уже не ямщик, а Игнатович, и что под влиянием его взгляда, полного мучительной тоски, — все то, что лежало в глубине моей памяти бесцветными холодными льдинками, вдруг растаяло…
Рассказчик остановился и, помолчав, сказал:
— Вы помните, вероятно, легендарные рассказы о полярных странах средневековых путешественников. Зимой слова замерзают и лежат мерзлыми льдинами до тепла. А потом оттаивают и опять становятся словами… Если понимать это, как метафору, в этом есть глубокий смысл. По крайней мере, в эту минуту я вдруг вспомнил слова ямщика, которые он говорил еще тогда, на дороге, и которые до этого времени лежали у меня где-то в глубине памяти лишенными смысла. Да, несомненно, он говорил тогда об этом человеке в лесу и о том, что он «убился» где-то на приисках и идет пешком от станка до станка… Только теперь эти слова вдруг оттаяли, и от них в груди у меня что-то мучительно заныло…
Я невольно застонал и раскрыл глаза. Огонь в камине почти догорел. На дворе все еще тянул ветер, надо мной наклонилось лицо моего спутника…
Никогда в моей жизни, ни прежде, ни после, я не видел ничего ужаснее этого лица, освещенного трепетным пламенем камина… Оно было совершенно искажено выражением ужаса и как будто мучительного вопроса. Нижняя челюсть его дрожала, зубы стучали, как будто от озноба…
— Что такое? Ради бога? — сказал я, подымаясь.
— Вы не знаете? — спросил он, глядя на меня своими угасшими и помутневшими глазами. — Скажите — разве это… был только сон?
— Что именно?
— То, от чего вы сейчас застонали и проснулись, — сказал он резко и затем подозрительно взглянул на меня. И, видя, что я не отвечаю, он все так же подозрительно всматривался мне в лицо:
— Вы не заметили там, в лесу… человека?
Я промолчал и невольно отвел глаза.
— Послушайте, — заговорил он, — скажите мне что-нибудь… Я еще думаю, что это был сон… Ведь не может быть, чтобы это было наяву!.. Чтобы мы…
— Да ведь это и был почти сон, — сказал я. — Мороз так притупляет впечатления…
Он сделал резкое движение и сразу сел на своем месте; глаза его странно сверкнули…
— Правда?.. — сказал он жалобно и потом вдруг прибавил с какой-то дикой энергией: — Не лгите! Не изворачивайтесь… Я тоже лгал… Я знал, что это было наяву… Мы все видели… все… Этот человек подымался, он хотел что-то крикнуть… Вы это знаете, и я знаю, и тогда знал… Вы будете подыскивать оправдания… Совесть замерзла!.. О, конечно, это всегда так бывает: стоит понизиться на два градуса температуре тела, и совесть замерзает… закон природы… Не замерзает только соображение о своих удобствах и подлое, фарисейское лицемерие… О, какая низость…
Он схватил голову руками, и несколько секунд прошло в молчании. Наша избушка все продолжала вздрагивать, но ровный гул прекратился: опять послышались толчки, и мне положительно казалось, будто там, над рекой, лесом и ущельями, размеренно шагал кто-то огромный и тяжелый…
— Да встаньте же, наконец, вы… негодяй! — крикнул вдруг Игнатович с дикой враждой. — Ведь мы с вами убили человека. Пон-нимаете ли вы, себялюбивое животное! Хозяин, вставай… Зови всех… Господи боже!.. Что делать, что теперь делать?..
В освещенном пространстве около камина появилось испуганное лицо нашего хозяина. Уже с минуту он шевелился, прислушиваясь к непонятному и тревожному разговору незнакомых проезжих людей, упоминающих об убийстве. И теперь, все еще полусонный, испуганный не столько, вероятно, словами, сколько дикой энергией, звучавшей в голосе почти помешанного человека, он быстро вскочил и стал напяливать на себя верхнюю одежду. Потом, не говоря ни слова, он открыл дверь и вышел в темноту. Ямщик, привезший нас, тоже проснулся, зевнул, сошел с своего места и подбросил поленьев в камин… Он, видимо, совсем не понимал, в чем дело. В углу заплакал ребенок, и послышался успокаивающий его женский голос.
Все это навсегда врезалось мне в память, и никогда не забыть мне этой ужасной ночи, темной избушки с тихо набиравшимся в нее народом и этого протяжного гула снаружи. Знаете, порой есть что-то изумительно сознательное в голосах природы… Особенно, когда она грозит…
— Послушайте, может быть, вы все-таки доскажете, что было дальше? — спросил я через некоторое время, видя, что мой спутник задумался и как будто забыл о своем рассказе, глядя прямо перед собой на освещенные солнцем горы нашего берега. Реки с ледоходом теперь не было видно. Мы ехали лугом, впереди плелись мои спутники, о чем-то весело балагуря с своим ямщиком.
— Да, простите, пожалуйста!.. — заговорил рассказчик. — Я задумался. Это очень тяжелые воспоминания, но… конечно, я доскажу… остановился я на том, что…
— Что в избу стали набираться ямщики, которых, вероятно, созвал хозяин.
— Да, да, конечно… Хозяин созвал их чуть не всех, думая, что в самом деле надо будет вязать убийц. Ямщики входили робко, зевая, крестясь, и жались к сторонке, оставляя вокруг нас пустое пространство. Скоро в углу около дверей образовалась темная куча людей, лица которых с любопытством и испугом тянулись из-за плечей стоявших впереди, глядя в нашу сторону. Последним явился староста с десятскими. Перекрестясь на икону, он резко ступил прямо к нам и заговорил грубо, очевидно стараясь ободрить и себя, и станочников:
— Ну, что такое набедокурили? Винуйтесь богу, великому государю…
Однако, когда я стал разъяснять, в чем дело, в избе постепенно водворялось что-то вроде разочарования. Этим людям жилось всегда так холодно, а мой рассказ, правда бессвязный и сбивчивый, не облекался для них тем захватывающим, трагическим смыслом, какой он имел теперь для нас. Где-то в углу послышался даже смех.
— Да это Митрохин, поселенец! — сказал кто-то.
— Верно, он… Недели, сказывают, уж три плетется с приисков. Надоели нам…
— И верно, — вставил свое замечание привезший нас ямщик. — У нас на станке третьего дня был. Лошадь просил. Свезите, говорит, христа ради, ноги не ходят.
— Ну, что ж не дали? — спросил староста сурово.
— Надоело уж нам возить-то их. Да и бумаги нет… — ответил ямщик, отворачиваясь. — Была бы бумага или бы к нам привезли его, а то пешком же пришел… Как люди, так и мы…
— Пешком пришел! Умные! То, чай, тепло было, а тут, видишь, сивер. Застынет теперь, — заседатель с доктором, небось, пешком не придут… Возить же доведется… А вы, господа, что народ зря булгачите?.. Ночное дело…
— У него теплина была (костер), — вставил ямщик в виде оправдания.
— Как же зря, — сказал я, чувствуя, что почва у нас начинает ускользать. — Ведь человек замерзнет… Надо помочь.
— Как поможешь?.. Ежели бог сохранит, придет, дальше свезем… Почто, Тимофей, не подобрал его? — обратился он опять к нашему ямщику.
— Где посадил бы я? Сани махоньки, сам околел…